— Садитесь, Малер! Путешествие было не слишком утомительно? Впрочем, нет, вы еще молоды, вы…
— Я сразу же отправился в путь, как только получил вашу депешу.
— Прекрасно, прекрасно, садитесь же.
Рихард Вагнер чуть приподнял руку и указал на стул. Тень от дома создавала здесь в летнюю жару приятную прохладу. Вагнер выглядел усталым. Он положил свою шляпу с широкими полями на садовый стол, и его растрепавшиеся волосы делали его похожим на отшельника, только-только вернувшегося в цивилизованный мир.
— Мне много рассказывали о вас, Малер, и те партитуры, которые я прочел, заставляют меня думать, что ваш талант заслуживает похвалы. Ваша мелодия «Ганс и Грета» очень хороша, а «Жалобная песня» свидетельствует о том, что вы обладаете столь редким чувством оркестровки.
— Я польщен, мэтр, но в последнее время у меня почти не оставалось времени писать.
— Полно, полно! Вы говорите так, словно композиция — приятное времяпрепровождение. Композиция не ремесло. Это образ жизни, это постоянная потребность превзойти самого себя, это… Вы верите в сверхчеловеческое?
— Я верю, что существуют какие-то высшие силы красоты. Недоступные, естественно…
Вагнер, казалось, погрузился в свои мысли, он задумчиво оглядывал сад, потом неожиданно встал:
— Пойдемте со мной, молодой человек!
Он направился в дом. Они прошли в огромную гостиную. Она выглядела как зал для королевской аудиенции, в центре которого стоял рояль. Кресла напоминали стиль греко-романской античности, и это впечатление еще усиливалось тяжелыми портьерами, обрамляющими входную дверь, и главным образом величественным расписанным потолком. Только книжные шкафы и многочисленные картины поистине были в духе времени — в духе середины XIX века. Эта обстановка была настолько своеобразна, что боги соглашались иногда приходить сюда в творениях мэтра побеседовать с людьми.
Вагнер сел за рояль, тот же самый, который незадолго до того Вилье де Лиль-Адан[46]
сравнил с душой человека. Мэтр заиграл одну тему из «Тристана». Малеру не пришлось искать ее в своей памяти. Да, это была Blickmotiv, «тема взгляда» из «Тристана», оперы, в которую Вагнер вложил всю душу, — он сочинил ее в то время, когда был безнадежно влюблен в Матильду Везендонк.[47]«Тристан» — не опера, подумал Малер, слушая мэтра, который раскрывал мелодию не только как оперу, а прежде всего как крик отчаяния и страсти. Если можно отделить чувство от музыки, произвести эту немыслимую вивисекцию, объяснить магию техникой, тогда обнаружилось бы, что опера «Тристан» сама по себе — революция. Нужно ли было Вагнеру, чтобы выразить свое отчаяние, нарушить столько навечно установленных придуманных правил? Все эти хроматизмы! Вплоть до того, чтобы заставить тональность дрожать, как призрачный Летучий голландец…
Вагнер вдруг перестал играть, и его взгляд, казалось бы, затерявшийся где-то на равнинах Ирландии,[48]
остановился на Малере. Он светился радостью.— Ах, дорогой мой Малер, я знаю, вы упрочите традиции немецкой музыки! Это своего рода предвидение… Убеждение настолько глубокое, что оно не может не осуществиться!
Он встал, обошел рояль и, взяв Малера под руку, спросил, на этот раз строго:
— Мне сказали, что вы еврей, это правда?
— Да, по отцу.
— А хотя бы даже и по матери! Только посредственности не могут понять: главное — сверхчеловеческое. И ваши творения будут сверхчеловеческими! Я это знаю!
Последние слова Вагнер почти прокричал. Густав был ошеломлен: к чему он клонит? Почему такая экзальтация? Мэтр, заложив руки за спину и опустив голову, прошелся по гостиной. Он бормотал что-то невнятное, потом на ходу и словно бы самому себе сказал:
— Слышали бы вы, как здесь, в этой гостиной, пел Бец! Мой лучший Вотан![49]
Да, мой лучший Вотан!Внезапно он остановился и протянул к Малеру руки, показывая ладони:
— Взгляните, взгляните на эти ладони! Мне сказали, что это просто признаки начинающейся экземы, но я-то прекрасно знаю, что это начало гниения…
Он опустился в глубокое кресло. Густав не знал, как себя вести. Вагнер не играл комедию масок. Это было невозможно. Он действительно страдал… Потом мэтр встал, подошел к Густаву и сжал его руки своими толстыми узловатыми пальцами.
— Помните то, что я сейчас сыграл вам. Помните эту музыку! — сказал он восторженным тоном, какой обычно принимал, говоря о немецкой музыке.
— Да, я буду ее помнить, — ответил Малер, — я уже знал ее, и я…
— Нет, нет… — оборвал его старый композитор, — не думайте, что, если вы принадлежите к Венскому вагнеровскому обществу, вы можете «знать» эту музыку. Не употребляйте таких самодовольных слов! Я выбрал вас, потому что Брукнер[50]
и Брамс рассказали мне о вас много хорошего, и я чувствую, что вы будете еще более великий, чем они…— Брамс? Но… недавно он отказал мне в Бетховенской премии за мою кантату и…