Элли видит очки на ночном столике и подает их Марти. Тот надевает их, моргает, долго смотрит на нее и наконец произносит:
– Вы и на день не изменились с двадцати пяти лет.
– Я ни за что на свете не хотела бы вернуться в свои двадцать пять.
– Я вас не виню. Не важно. Ваша жизнь в шестьдесят наполнена событиями.
Элли обводит глазами номер, затем вновь смотрит на Марти:
– Я бы солгала, если бы сказала, что все простила.
– Не надо лгать.
– Но все так, как должно быть. Нравится вам такая мудрость?
Он тихонько смеется, стряхивает слезу с левого глаза.
– Дурным тоном было бы разводить мелодраму. Так что прощайте. Пожалуйста, берегите себя. Я считаю вас исключительным человеком, с которым мне выпало счастье встретиться.
Элли и не ждала, что ощутит такую тяжесть в груди.
– И вы себя берегите, – говорит она.
Сейчас можно было бы обняться или поцеловаться, но этот момент уходит. Они медленно пожимают друг другу руки, потом она поворачивается к выходу. Марти закрывает за ней дверь и медленно идет к кровати, чтобы раздеться. Он знает, что не уснет, поэтому включает телевизор и щелкает пультом, меняя каналы. Наконец снимает слуховой аппарат, кладет на ночной столик, но оставляет телевизор включенным. Нила ругает его, когда он лежит у себя со стаканом сельтерской, без слухового аппарата, под бубнящий телевизор, вне времени. Целый вечер в почти беззвучном, серебристо-голубом свете. Так ему думается лучше всего – прошлое и настоящее сплавляются во что-то осмысленное. Он носит прошлое в кармане, как пузырек антацида. Ты переживаешь жену, потом коллег и друзей, потом бухгалтера и консьержа. Ты больше не ходишь в оперу, потому что мочевой пузырь не выдерживает до антракта. Для походов в гости нужна стратегия и калибрация слухового аппарата. Все твои спортивные пиджаки тебе велики, потому что ты усыхаешь, твоих плеч в них уже не видно. Ты ждешь смерти, не думая о ней. Это лицо, заглядывающее тебе в окно. Ты живешь в трех комнатах двадцатикомнатного триплекса, остальные закрыты, словно холерный барак. Живешь на руинах прошлого, жалеешь, что не был достойным, любящим, талантливым и смелым. Ты был эгоистичным и тщеславным, мог любить, но всегда давал меньше, чем имел. Ты копил и приберегал для себя. Жил среди красивых вещей. Картины у тебя на стенах, голландские речки и фламандские крестьянские празднества, темнеют от времени, но связывают тебя с родом корабелов и банкиров, смотревших на них на исходе собственных дней. Подобно деревьям, они дышали воздухом вокруг себя, а теперь выдыхают атомы и молекулы прежних владельцев. Они могут просуществовать тысячи лет, эти картины, и это поддерживает тебя, когда ты плывешь над поверхностью сна. Скользишь по пруду, называла это Рейчел, или это ты ей так когда-то сказал? Надо выключить свет, но ты не хочешь вставать. Ты оставишь лампы гореть всю ночь.
Хемстеде
Неделю шел снег, потом с севера налетела буря. Ветки деревьев обледенели. В предвечерних сумерках Сара и Томас смотрят на белый простор из окна своего каменного домика позади главной усадьбы. Когда ван Схотен наконец ушел на покой и переехал к больной сестре в Утрехт, Томаса назначили управляющим. Вскоре после того – весной 1638-го – они с Сарой поженились и переехали в отдельный домик. Корнелис, который сейчас на восьмом десятке, никогда не любил официальных званий (старший дворецкий, судомойка, лакей), так что по-прежнему зовет Томаса конюхом, а Сару – приезжей художницей. Летом она учит отпрысков богатых семейств, приезжающих на отдых из Амстердама и Харлема, – объясняет им принципы перспективы, как писать цветы и сараи. Зимой помогает мефрау Стрек, которой уже тяжело подниматься по лестницам: убирает в комнатах на верхнем этаже, носит Корнелису еду, когда тот впадает в меланхолию и сидит у огня в чайной. Иногда она делает наброски, но, по правде сказать, за последние годы не закончила ни одной картины. Эта привычка как-то исчезла за новыми домашними хлопотами. Сара счастлива – она сама бы первая это признала, – но ей не хватает волнения неоконченной картины, косых ответных взглядов мира вокруг.