И теперь ему не малых трудов стоило собрать свою волю, чтобы заставить себя пошевелится, поползти назад, в укрытие, в пещеру свою обетованную. Казалось бы, что могло заставить его подняться на ноги?.. Но рядом с ним, за руку с Альфонсо пробежала, сияя златом пышных своих волос, Аргония. И она, единственное, что было не чуждо ему в этом мире, бежала к этой жуткой, рокочущей толпе!.. Она и не заметила Ее, а он, похожий на порожденье кошмарного сна, делал неверные шаги за ней, убегающей все дальше к тому ужасу. И он хотел прокричать ей что-то, остановить ее, да не вышло у него ничего, кроме мучительного, невыносимого, болезненного, но тихого стона — за все эти годы молчания язык отказался слушаться его, и было то же, что и за сорок лет до этого, когда он, еще юношей, но уже мучеником, уже предателем, разодрал голосовые связки. Вновь он был нем, и медленно шел, потом не выдержал — повалился на колени, и так и стоял среди трав, чувствовал, как по впалым его, раздутым жилами щекам прокатываются горькие слезы, видел как волосы Аргонии стали лишь маленькой искоркой золотистой, светляком на фоне той чудовищной, ревущей массы. А потом, когда он почувствовал, что вновь подступает хаос, и вновь подступает то, чего он больше всего боялся — череда убийств, он с воплем, жаждя укрыться от этого, бросился сначала к пещерке своей, но, как попал под холодную струю водопада, как освежила она его — так неожиданно развернулся он, и бросился к той толпе: «Пусть разорвет, пусть терзает, пусть вечность будет сводящая с ума боль, но, ведь, Она, доченька моя милая, там! Как же я смогу простить, ежели в укрытии останусь?! Все эти годы так к Новой жизни стремился, а Она, ведь, и есть эта Новая Жизнь — точнее последнее, что от этой Новой жизни осталось. Ах, да что же я медлил?! Что же я сразу то за нею не бросился?! Быстрее же — быстрее же несите меня ноги!» — конечно, это только в голове его пронеслось, да и то, не в виде слов, а в виде порывов страстных.
И он со стоном беспрерывным, жуткий, подбежал как раз в то время, когда несогласие между эльфами и Цродграбами достигло наивысшего предела, и вот-вот могло перейти в бойню. Он, со все тем же беспрерывным воем, высматривая ее, врезался в плотные ряды, и как раз тогда грянул свет и появился Эрмел.
Маэглин был из тех немногих, кто не испытывал благоговения перед этим светом, перед голосом музыкальным — все это казалось ему чуждым и лживым. Впрочем, он и не обращал внимания на старца; все высматривал Аргонию, и, когда увидел ее рядом с Альфонсо, едва удержался, чтобы тут же не бросится, не выхватить ее из этого «жуткого» места, а потом, когда они собрались возле воскрешенного Цродграба, и когда собирались потом на пир, во дворец — он все неотрывно глядел на нее, и старался не лишится рассудка — он, ведь, даже и принять не мог того, что находится в таком жутком месте. Но вот Эрмел позвал его, и Маэглин, не чувствуя своего тела, завороженный, вдруг оказался рядом с ним, и почувствовал, что теплая, похожая на только что испеченный каравай рука легла ему на лоб. Музыкальный, плавный (но, все-таки, лживый!), голос, зашептал ему на ухо:
— Ты, ведь, знаешь, что произошло последней ночью?.. Ты только посмотри, как страдает этот несчастный Вэллиат — пожалуйста, очнись от своего забытья. Заклинаю тебя — вновь начни говорить.