Теперь о Маэглине. Как вы должно быть помните, ему так же пришлось сделать над собою насилие, чтобы подбежать к толпе Цродграбов и эльфов. Вы помните сколь мучился он среди этих чуждых лиц. Но он страдал безмерно больше, когда увидел наконец-то Аргонию (которую до этого несколько лет не видел, которая для него Святою, самым прекрасным созданием в мире стала) — а она совершенно на него не обращала внимания. Помните вы и ту историю, которую рассказал он по просьбе Эрмела…
Он бы ничего не рассказал, так как почти и говорить разучился, да и не помнил ничего. Но вот вдруг вспыли в сознании ночные виденья — они были расплывчатыми, блеклыми, только как сон и вспоминались, но слова сами стали вырываться из него, и он к удовольствию окружающих, оправдал Вэллиата. Ну а потом была мучительная дорога ко дворцу. Все кругом веселились, все предчувствовали грядущее счастье, а он, мрачный и напряженный, бросал испуганные, пламенные взгляды на Аргонию, которая шла за руку с Альфонсо, не замечала его, и даже позабыла про его существование. Когда же вошли во дворец, и братья, не сговариваясь, но по какому-то мгновенному порыву разошлись по своим покоям, то Маэглин остался в одиночестве. Он стоял в высоком, длинном коридоре, наполненным тем мягким, навевающим поэтичные образы светом, который можно видеть в лесу, в час заката. Оставшись в одиночестве, он ужаснулся: как это он осмелился пройти в этот дворец, и почему это он сразу не бросился в свой овраг, не укрылся в пещере. Прежде всего он бросился к стене, и укрылся там в тени, за большою вазой… Эльфы, Цродграбы — все были слишком возбуждены, в предчувствие небывалого праздничного действа, чтобы обращать внимания на какую-то мрачную фигуру. А Маэглин, когда кто-нибудь быстро проходил или пробегал рядом с его ненадежным укрытием, еще больше сжимался, переставал даже дышать, провожал удаляющиеся фигуры лихорадочным взглядом. А когда пробежали несколько фигур, которые и переговаривались и смеялись, то Маэглин зажал уши, и не мог сдержать болезненного стона — настолько чужды были ему все эти слова, все эти движения — вообще любые проявления «разумной» жизни — ему вновь и вновь вспоминались годы собственных мучений, и он понимал, что именно сообщество людей, эльфов (да не важно кого!) — подвело его к нынешнему жалкому состоянию. И это было отчасти верно, так как, если бы он воспитывался на природе, и в каком-то более совершенном сообществе, то он бы развился в совершенно другого человека, и не страдал бы так; и, конечно, не его вина, что его характер его от рождения был до болезненности впечатлительным, и замкнутым. Но он не хотел принимать, что все эти эльфы, да и Цродграбы все эти годы испытывали к нему только чувства любви да жалости; он никак не хотел принимать, что его все эти последние годы окружало общество гармоничное, и уж по сравнению с его внутренней болезненностью — прямо-таки небесное, высшее общество, у которого он, если бы только захотел, если бы только с такой отчаянной решимостью не отвергал его — мог бы многому научиться, и, быть может, даже излечится от собственной болезни… Да — ведь и слияния с природой у него не вышло, был постоянный страх, напряжение. Уже говорилось, что он хотел бы оказаться в таком мире, где не было бы совсем, совсем никого кроме деревьев трав, да, может, еще небольших птах; но очутись он в таком мире, он все равно бы пребывал в напряжении; все равно выжидал какой-то жуткой, роковой встречи — сидел бы в каком-нибудь темным углу, и подкармливал свой страх всякими воспоминаньями и переживаниям — и еще через двадцать, и еще через сотню лет все в таком же напряжении пребывал.
И вот теперь он жаждал укрыться в своей пещере, вновь предаться воспоминаньям, переживаньям; вновь воздыхать и трястись. И одно только его удерживало — он не знал, куда бежать, и боялся покинуть свое убежище, столкнуться с кем-либо. От постоянного напряжения ему сделалось жарко, он вспотел, закружилась голова. Он пытался обдумать свое положение, и что делать дальше, но появившейся за годы его насильственного и добровольного одиночного заключения привычке, он не мог складывать свои мысли во что-то четкое, но как всегда все занимала жгучая тоска по Новой Жизни, да еще этот страх… — нет, нет — все перемешивалось и гудело в его голове.