Александр Тимофеевич сгреб бумаги, положил их на свой топчан, и все стали усаживаться, пододвигали скамейки, табуретку из-под пишущей машинки, ставили железные миски, котелки. Разливала одна из Нюрок, та, что смеялась открыто, с вызовом, и платок повязывала шалашиком, а не так, как другая Нюрка, которая закрывала лоб до самых бровей, вроде монашки. Нюрка-монашка сидела, пригнув голову, улыбалась про себя, стеснительно, и часто прикрывала рот ладошкой или концом платка. Славка думал: это он внес перемену в Нюркино поведение, это его она стесняется, это он ей сразу понравился, может быть, она полюбила его с первого взгляда. Разве не может такого быть? Думать об этом нехорошо, конечно, но такое бывает. И Славка в ответ на Нюркину тайную любовь тайно же исполнился благодарной нежностью к ней. Он не знал, что Нюрка вообще была такой перед всеми, она перед всеми стеснялась и улыбалась стеснительно, а что было в ее голове, этого не знал никто, она сама не знала.
Нашлись для Славки и котелок, и ложка, хотя ложка у него своя была, он достал ее из-за голенища и положил на стол. Господи, как хорошо! Ничуть не похоже, что шла война. Нюрка-монашка сидела напротив, иногда украдкой поглядывала на Славку, краснела. Она была крупнее давних Славкиных одноклассниц и поэтому сначала показалась старше их, но, приглядевшись, Славка увидел, что она совсем еще юная. Лицо ее, окаймленное платком, где-то уже видано было на старинных картинках, глаза ее были синие, не из сплошной синевы, а из мелких синих кристалликов, мозаичные глаза. И жили они все время в тени ресниц. Не сразу все это разглядишь, а постепенно, такая у Нюрки красота. Вообще вся она открывалась постепенно. Под темным платьишком едва угадывались ее линии, чуть-чуть намечена была грудь, вся она как бы затаена, скрыта от дурного глаза, но... была. Зато другая Нюрка, что разливала сейчас по мискам и котелкам суп и поэтому металась туда-сюда по комнате, —вся сплошной вызов. Грудь задорно торчала под беленькой кофточкой, лезла, так сказать, в глаза, голос открытый, напористый, смех так смех, плач так плач —такая вот. На бегу она заигрывала с возчиком, который сидел у порога прямо на полу, ждал, когда освободится посуда. Ну, чего расселся, чего глаза пялишь, чего ноги подставляешь, вот супу налью за шиворот, и так далее. А возчик, совсем еще молодой мужик, старался зацепить Нюрку, задеть рукой или протянуть ногу, чтобы Нюрка споткнулась. От их игры было шумно. Печатник, Иван Алексеевич, старательно хлебал из котелка и, не отрываясь от этого дела, осаживал Нюрку.
— Не верещи, сорока, хоть бы ты, Николай, увез ее в свою хозчасть али б женился на ней.
— Нужен, как вчерашний ужин.
Возчик никак на это не отвечал, вообще никаких слов не говорил, он действовал руками: цапал Нюрку за юбку, когда она проносилась мимо, или шлепал по ногам, по голым икрам.
Монашка окунула раз-другой ложку и отодвинула миску. Прикрыв рот уголком платка, сказала нараспев:
— Ко-о-оль, садись обедать с нами.— И покраснела. Краснеет, стесняется, а туда же, лезет, заигрывает. Взглянула на Славку и еще больше застеснялась. Печатник работал уже над вторым, над картошкой с мясом. Не глядя на эту Нюрку, сказал грубовато:
— А ты, Морозова, если так будешь есть, отцу напишу, строишь из себя...
Морозова... Хорошая фамилия. Нюра Морозова. Хорошо как... Страшно везет Славке в этой войне.
— Вот наша семейка, Вячеслав Иванович. Веселая, правда?—сказал Александр Тимофеевич. Обратился он к Славке неожиданно и потому смутил его сильно, заставил что-то пробормотать в ответ. Да, семья веселая, в*ели-колепная семья. И, конечно, эта Морозова, Нюра Морозова...
Не успели пообедать, не успел Славка как следует освоиться, не разговорился еще, по сути дела, не сказал еще ни одного слова, а тут опять Николай Петрович. Утром, когда пришел сюда Славка, Николай Петрович отстукивал передовицу в номер, теперь опять тут.
Сейчас он совсем не был похож на того, утреннего, не шутил, не острил, не похохатывал, а как вошел сухо и немного взвинченно, так и остался таким. Глаза его холодно смотрели по сторонам, голос тоже холодный, отрывистый. Ничего особенного не сказал, а стало неприютно и тревожно.
— Поедем в Суземку,— сказал он Славке.— Кончай обедать.
Что, почему, зачем в Суземку, какая такая нужда — ничего не говорит, ждет. Печатник, губастый и круглоглазый, не знавший другого обращения с людьми, кроме как на «ты», ничего вроде не замечая, предложил Николаю Петровичу пообедать.
— Садись, поешь сперва,— сказал он, наивно и кругло вытаращив глаза на редактора. Николай Петрович не обратил внимания на Ивана Алексеевича, а сказал опять Славке:
— Давай, давай.
— Ты там скажи отцу Морозовой,— снова обратился печатник к Николаю Петровичу,— ничего не ест Нюрка, а потом голова, говорит, болит.
— Ладно,— ответил Николай Петрович.
А Нюрка вспыхнула и пальцем постучала себе по виску, показала, сколько ума у этого печатника.
8
А что тут собираться! Вытер ложку, сунул за голенище — и готов.