У крылечка, рядом с жеребцом редактора, стояла еще коняга под седлом. Николай Петрович не спросил — ездил, не ездил Славка в седле, вышел, сказал:
— Садись.
В седле не приходилось ездить. В деревенскую бытность— до десятилетнего возраста Славка жил в деревне—на оседланных лошадях видел он только милицию. Зимними ночами конная милиция разгоняла кулачные бои на выгоне, куда Славка уже похаживал и сражался там за свою улицу в левом крыле, где дралась ребятня.
Он хорошо помнил тот давний страх и непонятную ночную жуть, когда налетала конная милиция. Стон прокатывался по сражающимся рядам, стенки противников сразу смешивались, и все спасались бегством. Если не успевали вбежать в улицу и спрятаться в подворотнях, если скачущие лошади застигали на выгоне, приходилось падать в снег и со страхом ждать, когда упадет на тебя летящее конское копыто. Да, конную милицию он видел в седлах, сам же и все его односельчане — ребятишки и мужики — ездили на неоседланных лошадях, иногда лишь подстилая порожний мешок, чтобы не так потела лошадиная спина.
Первый раз это было в трехлетием возрасте, на масленицу. Была ростепель, снег уже заводянел, стал скользким, катались на санях подгулявшие мужики и бабы, на выгоне парни устроили скачки. С гиком, криком, налегке, в рубашках, носились они верхом на своих рабочих скакунах. Посадили и трехлетнего Славика на рыжую кобылу. Смирная была, бельмо на одном глазу, старая, такая не разнесет. Похлопал отец по крупу кобылы, и она пошла. Славка, держась за повод и за гриву, поехал. Тихим шагом до выгона и обратно до переулка, еще раз до выгона и опять до переулка. Долго ездил. Масленица. Потом кто-то крикнул с завалинки: «Вячеслав, ты кого потерял? Кого ищешь?!»
Славка понял, что над ним смеются. Когда кобыла подошла к хате, он остановился и попросил, чтобы его сняли. Он думал, что все соседи удивляются и радуются его езде, а они, оказывается, смеются над ним. Славка заплакал, садиться на кобылу не захотел больше. А уж когда подрос, на кулачки ходить стал, мечталось сесть когда-нибудь на оседланную лошадь, как милиционеры конные. Любил он, наподобие этих милиционеров, прижимать ноги, к лошадиным бокам и то приподниматься немного, то опускаться в такт лошадиному бегу, как будто он в седле сидел. В степи, куда брали ребятишек пого-нычами, Славка бросал на лошадь порожний мешок, через него перекидывал вожжину с петлями на концах, вместо стремян, и, сидя верхом, ногами упирался в петли, получалось совсем как в седле.
Потом уехал в город-городок, потом в Москву, от лошадей оказался отстраненным навсегда, и мечта его кавалерийская потихоньку истаяла.
А теперь вот стоит оседланная коняга, и Николай Петрович говорит: «Садись».
И стремена настоящие, из железа, и седло, господи, блестит вытертой кожей, как у тех конных милиционеров. Не решился сразу садиться, сперва потрогал тугую лосня-щую луку, погладил кожу, повернул туда-сюда стремя.
— Садись,— еще раз повторил Николай Петрович, уже взобравшись на жеребца.
Славка перевел дух и, внушив себе, что все это привычно для него, вдел ногу в стремя и неожиданно легко взлетел вверх и так удобно, так ладно опустился в седло.
Ехали шагом. Славка приноравливался, приподнимался на стременах, раскачивал легкий корпус свой в такт лошадиным шагам. Все в нем, конечно, пело.
Лесной дорогой, зеленым коридором, среди птичьего гама, рысцой ехали два всадника. Первым — в картузике с лакированным козырьком, в красноармейской форме — Николай Петрович. А вторым-то был Славка, черноволосый, смуглый паренек, в немецких сапогах, в рыжих шароварах мадьярского солдата, убитого кем-то, в гимнастерке, без головного убора. У Николая Петровича в желтой кобуре наган на боку, у Славки за спиной карабин и на ремне подсумок с патронами.
Как бы со стороны смотрел Славка на этих двух всадников, на редактора и на себя, и все в нем, конечно, пело.
Николай Петрович поравнялся, сказал:
— В Суземке плохо сейчас, теснят наших, деревни жгут. Не страшно? Хотя ты воробей стреляный.
— Стреляный, Николай Петрович!