...Второй час Славка сидел в штабной землянке у этого Гоголюка. Зашел на десять минут, познакомиться с обстановкой, где что происходит и куда лучше поехать за новым материалом для газеты, а сидит вот уже второй час. В самом начале, когда только вошел, Гоголюк стоял перед огромной картой, висевшей на стене (стены и потолок были обтянуты парашютным шелком, и от этого было непривычно светло), наносил на эту карту новую обстановку, сложившуюся на данный час в партизанских бригадах. И пока он наносил обстановку, поясняя свои значки, свои крестики, стрелки и жирные стрелы, свои флажки, линии и пунктиры, Славке уже стала ясна картина настолько, что он успел наметить себе несколько пунктов для поездки. Однако Гоголюк просто так не отпустил Славку, а пригласил к столу и сам сел напротив, стал присматриваться к корреспонденту, вопросы задавать, а потом мало-помалу начал рассказывать. Рассказал и про тиф, про встречу с Покровским, и где-то в момент этого рассказа Славку осенила одна догадка, сильно его удивившая. Когда он попривык в долгом разговоре к начштаба, уже свободно глядел в его голубоватые, навыкате, глаза, наблюдал за шевелением его губ во время разговора, когда дистанция между ним и начштаба сама по себе стерлась, исчезла, тут и пришла эта догадка, что все люди одинаковы. Но сначала он робко об этом подумал, не смея задерживать в себе эту мысль, и только какое-то время спустя сказал себе твердо: да, это так. Он продолжал слушать Гоголюка, а сам между тем все больше и больше уходил в свое открытие, от которого и что-то очень сильное прибавилось в его мире, в его душе, в его сознании, и что-то вместе с тем ушло из его мира и из мира вообще. Как-то он уже привык к тому, чтобы был он и были другие люди, другая порода людей, для него недосягаемых, в разной степени недосягаемых, один больше, другой меньше, третий, как, например, Александр Павлович Матвеев, так стоял высоко, что и в голову не приходила мысль сравнивать себя с ним, примеряться к нему. Особенно ясно он почувствовал и понял это, когда смотрел на возвратившихся с Большой земли партизанских делегатов, героев. Кто в скрипучей коже, кто в генеральской форме, кто блестя новым обмундированием, со Звездой Героя на груди — как они шли тогда от машины, какой свет шел от них, как веяло живой легендой.
Начальник штаба Гоголюк был для Славки также из той недосягаемой породы. Он помнил его с тех пор, как пришел со своим взводом в штаб и стоял на посту перед высокой лестницей деревянного дома, в котором находились Емлютин, Бондаренко и Гоголюк, эти крупные, большие люди. Он стоял перед штабом с винтовкой и знал, что это и есть его место, а там, в помещении, за картами, за особым делом было их место, и, когда кто-либо выходил на высокое крыльцо или спускался по крыльцу мимо Славки, он не то чтобы испытывал робость перед ними, но что-то похожее на это.
И вот теперь Гоголюк не отпускает Славку уже второй час, но не отпускает не как начальник подчиненного, а в том смысле... словом, Славка чувствовал, а начштаба и не скрывал, что ему приятно разговаривать со Славкой, с корреспондентом, с журналистом, с человеком, так сказать, от литературы.
— Я рад был с вами познакомиться,— говорил Гоголюк.— Мне интересно поговорить с вами, я ведь, собственно, тоже в душе литератор, сейчас пишу для вашей газеты фельетон, называется «И жнец, и швец, и на дуде игрец», как заголовок? Пишу и стихи, больше, правда, сатирические.
И вот тут-то Славка сперва возвысился до снисходительности к начштаба, позволил себе снисходительно подумать о том, что стихи у начштаба определенно должны быть слабенькими, а потом, сразу же вслед за этим, его осенила догадка: все люди одинаковы. И все эти таинственно скрипящие кожи в портупеях, Звезды Героев, генеральские шаровары и даже эти замкнутые недосягаемые лица, как у Матвеева, вдруг все это упало в Славкином сознании, как театральная маска, а под ней — все люди, такие же, как и он, Славка. Он вдруг представил себе этого начштаба стоящим тогда перед Покровским, слабым, держащимся за печку, чтобы не упасть, голодным, кожа да кости, вшивым, конечно же вшивым, иначе откуда бы взяться тифу, представил его умирающим на печке, и как старики готовились хоронить его, а могилку копать некому, представил все — и уже другой Гоголюк сидел перед ним, а этого, недосягаемого, уже не было. В мире что-то исчезло, исчезли те особые люди, но хуже не стало от всего этого.