Славка не мог бы объяснить даже самому себе, почему он решил остановиться здесь, в Дебринке, но то, что надо остановиться именно здесь, он знал точно. Скорее, это было не знание, а предчувствие. И оно не обманывало Славку. Во-первых, Дебринка—уже Брянский лес, хотя Брянский лес был и раньше, еще до Брянска, но все-таки, только пройдя через город, можно было сказать: да, это Брянский лес. Во-вторых, и это главное, еще на станции, перед Дебринкой, Славка увидел на заборе приказ германских военных властей, в котором говорилось, что все бойцы и командиры Красной Армии, попавшие в окружение и находящиеся на оккупированной территории, обязаны явиться в немецкие комендатуры для регистрации, в противном случае будут расстреляны на месте, где будут обнаружены. Иначе говоря, такие люди, как Славка и Гога, объявлялись вне закона, каждого из них мог пристрелить на месте любой немец, любой полицейский, лю* бой мерзавец вообще. Таких приказов раньше Славка не видел нигде на своем пути. Он понял, что теперь ему никакой немецкий язык не поможет при случайных встречах. Что-то, видно, произошло. Славка не знал, что немцы вместо Москвы, куда они стремились с такой уверенностью, получили удар по зубам. И получили крепко. Еще несколько дней тому назад они сквозь пальцы смотрели на бродивших по оккупированной земле окруженцев, будучи уверены в том, что вот-вот возьмут Москву и кампания закончится их полной победой. Удар под Москвой отрезвил их головы. Одним из многочисленных последствий этого первого отрезвления и был прочитанный Славкой на заборе приказ. Какая-то из немецких голов сообразила, что бывшие воины, рассеянные по оккупированной земле и бродившие по ней, казалось бы, без всякой цели, в конце концов — поскольку война затягивается — снова станут бойцами и командирами.
И наконец, после взрыва той неудачной мины Славка понял, что партизаны где-то тут, поблизости.
Когда он дочитал листовку и хозяйка сказала: «Во тах-та», вокруг печурки сгустилась тишина, каждый думал про себя, каждый был по-своему задет словами, голосом, который как бы доносился оттуда, где была Москва, где были наши. Только дед, совершенно глухой, ни с того ни с сего несколько раз принимался громко говорить:
— Когда я у Аршаве... бомбардир-наводчиком...
Хозяйка каждый раз осаживала его жестом: ты хоть
помолчи, старая кочерыжка.
Сашка опустил голову, захватил ее руками и молчал над раскаленной печкой. Девки попритихли. Славка откашливался, все першило у него в горле. Гога со своим баклажанным носом и черными нездешними глазами был похож на молчаливую птицу — туда посмотрит, сюда посмотрит, а сказать ничего не может.
— Тах-та, ребята, тах-та,— сказала наконец хозяйка,— а ведь спросит невеста, женка ли, мать ли, родина-Москва, все спросют. И отвечать надо будет, никуда не укроисси. Тах-та.
После ужина хозяйка развела Славку и Гогу по соседям. В одном доме находиться троим было опасно. Гогу устроили рядом, где вернулся из окружения хозяин, нестарый еще человек, с усами на украинский манер. Семья была большая, и Гога, черный, не похожий ни на кого, вроде подкидыша вошел в эту семью.
Славку хозяйка отвела на болото, где наособицу стояло две избы.
— Немцы на болото не заглядывают, а партизане могут,— говорила по дороге хозяйка.
Сазониха, жившая в одной из двух изб, с детьми, двумя хлопчиками и девкой, не отказала, приняла Славку.
— Если чего, за сына сойдешь,— сказала она.
Ребятам, которые были уже в постели, Славкино появление, тем более ночью, ужасно понравилось. Они уселись на свои подушки и глазели на Славку. Натянув на себя одеяло, одним глазом, вкрадчиво следила за Славкой Танька. Сазониха, пока стелила Славке, выспрашивала потихоньку, что, да как, да откуда. Ознакомились, освой* лись мало-помалу и потушили огонь, стали спать.
Было странно и непривычно думать, чувствовать, что скитания по зимним дорогам кончились и теперь идти некуда, теперь надо обсмотреться тут, в Дебринке, и жить неизвестно сколько времени, быть как бы сыном неведомой Сазонихи, завтракать, обедать, ужинать по-семейному, с Петькой, Саней, Танькой, старухой, спать под до-; мотканым чужим рядном, на этой казенке, на этих деревянных полатях перед печкой, вспоминать по ночам далекий свой дом, отца с матерью, Ванюшку, московскую жизнь и Москву, товарищей,
Первый раз, проснувшись утром, Славка не знал, что делать. Идти никуда не надо, а что кроме этого, он не знал. Возле него вертелись Саня и Петька. Саня был старший и к Петьке относился по-отечески, то есть отпускал ему подзатыльники, покрикивал на него, отдавал всякие приказания: подай то-то, сбегай за тем-то, не разевай рот и так далее. Когда Славка стал искать, где бы помыться, Саня тут же скомандовал Петьке:
— Ты чего, не видишь? Полей Славе на руки.
Петька набрал воды в медную кружку — тяжелую,
в виде опрокинутого колокола — и стал поливать над лоханью Славке на руки.