Лязгнули затворы. Грохнул выстрел. Немцы испуганно и резко повернули головы вправо, на дорогу. Там, перемахнув через мостик, как вкопанный остановился вороной жеребчик, запряженный в новенькие санки. В санках высилась сильная фигура седока в шапке-кубанке, в черном дубленом полушубке, затянутом портупейными ремнями. Седок медленно опустил руку, в которой держал, не вложил еще в деревянную колодку, тяжелый маузер. Через минуту маузер привычным толчком был водворен в деревянное ложе, а хозяин его легко соскочил на дорогу и, пружиня шаг, почти бегом бросился к месту расстрела. Не спрашивая никого и ни о чем, он схватил за шиворот крайнего немца и швырнул его в снег, другого двинул в спину так, что тот без оглядки заспотыкался к дороге.
— Немчура вшивая...
Потом к Славке и Гоге:
— Завтра придете ко мне, получите вид на жительство, а то, чего доброго, и правда прихлопнет какой-нибудь мерзавец.
Немцы и тот, в смушковой шапке, быстро смотались на станцию. А через час в школе, перед густо сбитой тол-
пой дебринцев выступал Славкин и Гогин спаситель, начальник волостной полиции Марафет. В Дебринке все знали его с давних времен и называли Марафетом,— может, у него настоящего имени-то и не было. Вплоть до самой войны работал он буфетчиком на железнодорожной станции, через которую пришли сюда Славка и Гога и которая видна была с высокого места Дебринки.
«Зайдем к Марафету»,— говорили когда-то мужики, если хотелось принять свои сто пятьдесят с прицепом. «Одолжи у Марафета», — говорили бабы, если случалось на станции купить что-нибудь, а денег не
хватало.,
— Господа мужики и господа бабы! — говорил теперь властным голосом Марафет. Никто не знал его настоящего имени, потому что в этом ни у кого никогда не было нужды. Марафет — и этого было достаточно.— Господа! Мы живем между трех огней. Огонь немецкий, огонь советский и огонь партизанский. Вы поняли меня? А если кто выдаст коммунистов или комсомольцев...— Марафет вынул маузер, поднял эту страшную штуку над головой, потом снова бросил в деревянную колодку.— Я стрелять не буду, не бойтесь, я задушу того вот этими руками. Почему? А потому, что у нас теперь нету ни коммунистов, ни комсомольцев, у нас теперь сплошь одни русские люди и другие, конечно, нации. Вот за их, за русских людей, я любому выну горло. И все мы, господа, должны думать теперь только лишь об одном — как нам всем между трех огней сберечь наши деревни и села, наши домашние очаги, где мы живем и где живут наши дети. Если вы, господа, поняли меня, то прошу расходиться, а Дебринку спалить я не дам.
п
Похоронили Сашку на деревенском кладбище,— не Козодоиха, не хозяйка с девками, где жил Сашка,— похоронили какие-то другие люди, ночью, украдкой. Боялись вдовы-старостихи.
— Во тах-та, убили человека, и все. Вроде так и надо, никто не отвечает,—говорила хозяйка, но не плакала, не вздыхала, ко всему, видно, притерпелись люди. И совсем уже равнодушно, как о постороннем, прокричала на ухо старику: — Сашку убили!
— Кто убил? — вскинулся старик.— Вот я сейчас оденусь...
— Сиди уж, горе горькое, оденусь.
— Вот я сейчас, я сейчас...— бушевал старик, и руки слабые его дрожали, голова нетвердо держалась на шее,— Когда мы у Аршаве стояли...
— Помолчал бы хоть ты со своей Аршавой,— отмахнулась от старика хозяйка.
Девки то принимались реветь или плакать втихомолку, то слонялись без дела по комнате. Сашкина смерть их потрясла.
Дебринцы хотя и поверили Марафету, что он не даст сжечь деревню, все же со дня на день ждали беды. Марафет Марафетом, а немцы немцами. Однако же все было тихо, никто деревню не жег, над людьми не насильничали, как это случалось в других местах за убийство старост, поставленных немецкими властями. А когда был назначен новый староста, Прокопий Гуськов, совсем все успокоились.
Прокопий, еще молодой кареглазый мужик, недавно вернулся домой из окружения. Как новый староста, ничего особенного он не делал, ни в чем не изменил своего прозябания, своей жизни, за исключением одного: пить стал днем и ночью, когда не спал. И Домну, жену свою, перестал слушаться.
Славка и Гога не пошли к Марафету за справкой на жительство, они не собирались тут жить вечно, они ждали прихода партизан, потихоньку выспрашивали, разузнавали, приглядывались к людям.
На второй или на третий день после назначения нового старосты Славка решил зайти к нему. Просто так, посмотреть на человека, который согласился работать с немцами, посмотреть, познакомиться.
— Здравствуйте,— сказал он, войдя в избу.
Домна, истопив печь, выгребала золу. Она оглянулась
на Славку, поздоровалась. За столом, под иконами, положив голову на руки, спал Прокопий, с утра, видать, уже напившись. На подоконнике девочка соскабливала пальчиком иней со стекла и тихонько, с картавинкой, пела частушку. Она оглянулась на вошедшего, увидела его и опять принялась за свое.
Мой миленок на бою,
Ен на самом на краю,
Проливает кровь горячую За родину свою...—