пела тихонько девочка, не обращая внимания на Славку. Прокопий почуял: вошли. Приподнял голову, открыл тяжелые веки.
— А-а...— сказал он.— Проходи, садись. Домна! — рявкнул на жену.
— Под столом твоя Домна, никуда не делась,— равнодушно отозвалась та.
Прокопий достал из-под стола начатую бутылку и сказал:
— То-то, ты у меня молчи.
Славка снял шапку, прошел, сел на табуретку против старосты.
— Я у Сазонихи живу, может, знаете,— начал было Славка.
— Ты молчи,— перебил его Прокопий,— я всех вас знаю. Если ты у меня человек,— значит, выпьешь со мной, с Прокопом Гуськовым, с немецким старостой, ...его мать.
Неверной рукой разлил он по стаканам и выпил, не дожидаясь Славки.
— Домна,— сказал он жене,— ты ступай, с человеком буду говорить, ступай. А ты,— повернулся к девочке,— на печку и перестань играть свои змеиные песни, не терзай отца своего.
Домна накинула платок и вышла.
— Ты, Слава, пей и молчи,— теперь Прокопий обратился к Славке.— Ты молчи, Слава. Пришел на заметку Прокопа брать, так, что ли? Ну и не человек ты, и разговаривать я с тобой не желаю. Не желаю, понял?
Глаза у Прокопия были очень пьяные. Когда он хотел посмотреть на Славку, то зрачки поднимались раньше, чем голова, поэтому они уходили под верхние веки и в глазах оставалось много синеватого белка. Славке было неприятно и жутко, когда на него смотрел Прокопий почти одними белками, вроде как слепец.
— Ты думаешь, Прокоп не знает, что в листовке твоей написано? — Славка насторожился.—А может, я специально, понял? Пошел специально в старосты. А? Может, я оружие хочу получить? Специально. Может, я и пью специально...
— Я, Прокоп, в другой раз зайду,— сказал Славка.— Хочу с трезвым поговорить.
— Ты сиди. Сиди и молчи. Понял? Трезвей этого я не бываю. Если ты человек, тогда выпей со мной.
Славка опять присел и выпил еще стакан самогонки. Девочка заигралась на печке и опять стала напевать.
— Слышишь, Слава? — пожаловался Прокопий.— Не уважает отца, маленькая, а не уважает, ни-ни, и не жалеет... А ты на заметку меня не бери, ты меня должен пожалеть. Ты грамотный, не дай пропасть неграмотному. Вот затребую у немцев оружия и... специально. Понял? Дай твою руку, Слава, специально...
Слава ушел с тяжелым чувством, с разбухшей головой. Может, от непривычки к самогону, может, оттого, что, считая себя неглупым, а напротив, даже весьма тонким и понятливым человеком, он никак не мог проникнуть в тайну, понять смысл того, что видел вокруг. Никак, например, не давался Марафет, непонятно было, почему его немцы не только слушались, но и боялись, непонятно было, как можно дойти до такого ясного и абсолютно немыслимого отношения к событиям — против немцев, против Советской власти, против партизан, но за русских людей. Это не укладывалось в Славкиной голове, которая привыкла думать в пределах прямых, отчетливых и недвусмысленных понятий. В эти понятия укладывалось естественно и четко все, что .происходило в мире, все, что в нем было, есть и будет. Классы, классовая борьба, белые и красные, враги народа, шпионы и диверсанты. Все так просто и понятно. Но почему же тогда Марафет? Почему он так привычно говорит эти дикие слова: «Господа мужики и господа бабы»? Почему Прокопий Гуськов стал старостой? Не председателем, не секретарем, не заведующим, а этим старорежимным старостой, да еще на службе у фашистов, которые там, на передовой, стояли и сейчас стоят страшной силой, в которую можно только стрелять, с которой можно только драться до конца, до последнего вздоха, до последней капли крови? И потом, этот самогон. Неужели человек может с утра до ночи пить, не переставая, не приходя в сознание? Прокопий же пьет так. А был ведь совсем недавно неплохим советским человеком, работал в колхозе, получал на трудодни, голосовал на собраниях и так далее. А Марафет — здоровый, красномордый, в белом халате — стоял за стойкой станционного буфета, шутки шутил с посетителями, которых знал поименно, приставал к начальнику станции: «Иван Иваныч, надо лавочку мою подремонтировать, посетитель культуры требует, а где же она, культура, деньги спущены, а ремонта нет».—«Погоди немного, займемся и буфетом»,— отбивался Иван Иванович. «Сколько ж можно ждать, товарищ Бобков!» А теперь: «Господа мужики и господа бабы». Голова пухнет.
Славка пришел домой, разделся, примостился на низенькой скамеечке возле казенки и сидел так, тупо раздумывая над своими вопросами да и над самим собой. Сам-то он кто сейчас? На какую такую полочку можно положить его самого? Что-то надо делать, чтобы определиться наконец в этом хаосе, где, по глубокому Славки-ному убеждению, все-таки все делились на красных и белых, на наших и не наших. Саня не знал, как подступиться к Славке, чем помочь ему. Саня думал, что Славка угнетен тем, что чувствует себя не на месте в их доме после страшной Сашкиной смерти, а также оттого, что не может добыть себе кусок хлеба наподобие Гоги. Так понимал Саня, слонялся вокруг Славки, страдал. Долго ходил вокруг, щурил глазки, потом сказал:
— Слава, напишите мне записку к голопятовскому мельнику, чтобы он отпустил муки.