Ах, почему самая благородная из страстей человеческих в то же время и самая эгоистическая? Почему, готовые пожертвовать всем на свете ради того, кого любим, мы постоянно и от него требуем жертв? Почему, если мы лишены радости сделать его счастливым, находим мы утешение в том, что нам дана власть причинять ему скорбь? Почему мы всегда следуем тому изречению одного мудреца, которое на словах осуждаем: L'on veut faire tout le bonheur ou si cela ne se peut ainsi, tout le malheur de ce qu'on aime.[738]
Эллен делали прекрасной не только свежесть юности или даже пленительное выражение лица. Красота ее была столь же безупречна, сколь и ослепительна, никто не мог бы отрицать ее ни с чем не сравнимого совершенства. Всюду, где бы мне не случалось бывать, слышал я об Эллен самые восторженные речи. Что бы там ни говорить о могуществе любви, но общее мнение и для нее играет свою роль: больше всего укрепляется и утверждается чувство, если гордишься тем, кого любишь. Когда все кругом прославляли ее красоту, когда я убеждался, что живой ум, способность увлекательно вести беседу, точность суждении и вместе с тем блеск воображения являются для внутренней ее сущности качествами еще более яркими, чем красота для внешнего облика, мое нежное чувство и стремление назвать ее своей еще усиливались. Еще тверже держался я своего выбора, и в десять раз горше были для меня стоявшие между нами препятствия.
И все же имелось одно обстоятельство, о котором я думал неотвязно, думал с надеждой, несмотря на все улики против Реджиналда. Когда обыскивали карманы несчастного Тиррела, денег, о которых он со мной говорил, так и не нашли. Пусть Гленвил был убийцей – он не мог оказаться грабителем. Правда, во время схватки не на жизнь, а на смерть, которая, по всей видимости, тогда произошла, деньги могли выпасть из карманов убитого и либо затеряться в длинной, густой траве, пышно разросшейся кругом, либо упасть в мрачную илистую заводь, у которой совершилось убийство. Возможно было другое – Торнтон, зная, что покойный имел при себе столь крупную сумму, и не подозревая, что он сообщил об этом мне или кому-нибудь другому, мог (когда они с Доусоном первыми подъехали к этому месту) не удержаться от такого искушения. Тут как бы зияла щель, пропускавшая луч надежды, а я и по натуре своей и в особенности сейчас, охваченный страстью к Эллен, был слишком увлекающимся человеком, чтобы не обратиться к этому лучу во мраке, тяготевшем над моей душою.
С Гленвилом мне в эти дни часто приходилось встречаться очень близко. Оба мы принадлежали к одной партии, принимали участие в разработке одних и тех же мер и потому постоянно бывали вместе и в обществе и даже – иногда – наедине друг с другом. В таких случаях я неизменно держался холодно и отчужденно, а Гленвил не только не уменьшал моих подозрений, но даже усиливал их тем, что, никак не отзываясь на это мое поведение, скорее подражал ему, проявляя такую же сдержанность. Все же я с дрожью и болью в сердце отмечал, что он худеет, что щеки его вваливаются, и мне ясно виделось во всем этом постепенное, но неумолимое развитие болезни и скорая смерть. И в то время как по всей Англии гремела слава молодого, но почти не имеющего соперников политического оратора и обе парламентские партии были единодушны в предвидении его дальнейших несомненных и блестящих успехов, я чувствовал, что, даже если преступление его укроется от неусыпной бдительности правосудия, маловероятно, чтобы от его гения надолго сохранилось в мире живых что-либо, кроме воспоминания. В его любви к литературе, привычке к роскоши и мотовству, в силе ума, в одиночестве, которым он себя окружал, в его загадочности, надменности, в сдержанности его манер и образа жизни было нечто напоминавшее немецкого полководца Валленштейна[739]
: он не был чужд даже суевериям этого зловещего, но выдающегося человека. Правда, он не разделял романтических бредней астрологов, однако же всерьез, хотя и тайно, привержен был к миру духов. Он склонен был до известной степени верить в россказни о том, что они возвращаются на землю и посещают живых. И, не будь я таким ревностным наблюдателем всех свойственных человеческой природе противоречий, меня могло бы удивить, что ум его, столь вообще трезвый и твердый, в этой области оказывался доверчивым и слабым и склонялся к верованиям, не только неприемлемым для нормального человеческого разума, но совершенно противоречившим той философии, которой он был страстно предан, и принципам, которым упорно следовал.Однажды вечером, когда у леди Розвил не было никого, кроме меня, Винсента и Кларендона, вошли Реджиналд с сестрой. Я встал и начал прощаться. Но прекрасная графиня не желала и слышать о моем уходе, а когда я взглянул на Эллен и увидел, что она при этом слега покраснела, я уступил велению сердца и остался.