Чаще всего ноги приводили меня в небольшую, тихую заводь, скрытую от посторонних взглядов уходящим вниз скатом – крутым, но невысоким, поросшим длинной, густой стреловидной травой и каким-то колючим, прижимистым кустарником. Сверху лаз прикрывали раскидистые ветви двух склонившихся к реке плакучих ив, коих по берегу было немало. Они росли крест-накрест, ветви их давно перепутались, и, может быть, кое-где даже срослись между собой. Ивы источали особое очарование, хотя и навевали неизменно грустные образы, которые вырывались из самых дальних и потаенных закутков памяти, неизменно обнажая былые переживания, так и не забытые, несмотря на все мои усилия; возбуждая при этом прежнюю, нестерпимую боль, тихими тугими толчками пульсирующую в груди.
И все же здесь было особое, редкое место, наполненное особым душевным спокойствием. В тени и тиши домиком склонившихся над рекой ивовых ветвей не находилось места равнодушию. Здесь можно было радоваться и печалиться, тосковать и грустить, смеяться и плакать – одного нельзя было здесь делать: сидеть, равнодушно обхватив руками колени, и бесстрастно глазеть на темную, застоявшуюся, будто в старом, заброшенном колодце, воду. Длинные, пахучие листья грустно тянулись к самой воде, и, от времени до времени, с их острых, как жало, кончиков, мелко подрагивая, срывались и неслись вниз крупные, тяжелые слезы, расходившиеся круги от которых были единственным, что нарушало устоявшийся покой.
Порой, наблюдая за этим явлением, я не мог удержаться от невольных ассоциаций, и думал о том, как легко и удивительно сравнимы эти срывающиеся, дрожащие капли с человеческой жизнью – они так же рождались, росли, проделывали путь по телу листка, разделяясь и разбегаясь по расходящимся извилистым бороздкам; сходились снова; набирались сил и расцветали, играя причудливыми, спектральными тонами преломленной миллионы раз призмы солнечного света, и скатывались вниз, к своему неминуемому концу. Там они мутнели и теряли былую яркость.
Иногда капли срывались сразу, иногда долго держались, цепляясь, сколько возможно, за самый краешек, за самый кончик листка, пока собственная тяжесть не пересиливала, и не вступали в действие неумолимые, педантичные законы физики. Листки отличались размерами и только на первый взгляд имели одинаковую форму. На самом деле, на всем дереве не отыскалось бы и пары одинаковых листьев, так же, как не существовало двух неотличимых друг от друга капель…
Только раз я нарушил установленный самим собой запрет: никого не приводить в мою заводь. Нарушил по собственной воле, и никогда впоследствии об этом не жалел. Впрочем, тот случай так и остался единственным.
Наверное, трудно найти человека, который без запинки ответил бы на вопрос, помнит ли он свой самый счастливый день в жизни. Я не искал таких людей, но уверен, что большинство неизменно ответили бы: да! А потом задумались бы, вспомнили одно, другое, отмели третье, и вернулись бы к четвертому, решая в уме непосильную задачу. Разве можно разобраться в счастье, выделить тот момент, ради которого и стоило жить? Разве человек в подобной ситуации невольно не начинает задумываться о природе счастья, о том, в чем оно заключается, не понимая того, что о счастье нельзя задумываться? Мне кажется, его просто надо почувствовать.
Свой самый счастливый день в жизни я вспомнил неожиданно, спустившись однажды к заводи. Присев на корточки, я долго и неотрывно смотрел в густившуюся темноту прибрежной речной воды. Вода действительно была темной, но не мутной, и песчаное, кое-где усеянное мелкими круглыми камушками-голышами дно четко просматривалось сантиметров на десять-пятнадцать от берега, теряясь затем в уходящей во мрак глубине. Иногда вода вздрагивала от очередного падения капли с поникшего ивового листка, и тогда по ее поверхности будто пробегала едва приметная судорога. Вокруг такая же застывшая теснилась тишина, не нарушаемая даже беззаботным гимном-стрекотом неистребимых кузнечиков, доносившимся со стороны прибрежного луга. Сквозь густые ивовые ветви затейливым калейдоскопом пробивались тысячи лучиков солнечного света, слепили глаза, если смотреть вверх, на них, но под ивами все равно царил мягкий, баюкающий полумрак. Казалось, здесь ничего не изменилось за те годы, что не был я у реки.
Внезапно мной овладела грусть, и на ум пришла мысль, что даже этот день, как близнецы-братья, был похож на тот, самый счастливый день в моей жизни. Должно быть, со стороны это выглядело очень глупо – почувствовать себя счастливым в тот самый час, когда для других в нем нет ничего счастливого, а движется своим чередом самый обычный, будничный, теплый, июньский день. Пусть даже он был прелестен и неповторим своим природным очарованием, пусть даже готовился он передать бразды правления приятному, чуточку прохладному, вечеру – все равно для других в нем не было ничего необычного. Но он имел значение для меня и человека, который также имел для меня значение.