Я, дрожа, вышла из тени. Лицо за окном повернулось ко мне и исчезло. Через минуту Либерман появился на крыльце. Часовой притворился, будто только что меня увидел. Либерман повел меня по школьному коридору, по лестнице, наверх, туда, где мы с Петро жили после свадьбы. Он вел меня к себе, призрачный жених. Я знала каждую половицу, каждую царапину на стене. В нашей бывшей спальне по-прежнему стояла двуспальная кровать, слишком обшарпанная, чтобы брать ее в новый дом. Там Либерман велел мне сесть. «Как тебя зовут?» – спросил он, медленно и методично раздеваясь; форму перекинул через высокую спинку кровати. Я ответила и перечислила данные Петро, даже дату рождения сказала. Теперь я видела, что вся левая сторона коменданта Либермана спит – левая рука, заканчивавшаяся протезом и бессильно свисавшая вдоль туловища, левая нога, закованная в какую-то поблескивавшую в лунном свете шину. Меня он не стеснялся, точно я была не человек.
Когда он улегся сверху, я подумала, что меня касается только та, живая половина. Тело его было ловким и уверенным. После он сказал, что я красивая, но как-то рассеянно – он ведь и не глядел на меня, – словно просто полагалось чем-то заполнить пространство, что-то бросить в пустоту между оклеенных обоями стен учительской спальни.
Когда я вернулась, Петро и ребенок уже спали. Налив в таз воды, я мылась в темной кухне.
Дрожь отвращения, отпускавшая грехи. И сразу нестерпимые уколы стыда. Не думай об этом, узкогубая Пятница в красном платье. В плите гас огонь.
Я приходила к нему еще несколько раз – это была моя жертва. Увечный восточный божок, непредсказуемый в своих желаниях, готовый на все. Я закрывала глаза. Отворачивалась к обшарпанной стене, но он притягивал мое лицо к своему. Хотел, чтобы я его видела. Потом я стала по нему скучать, скучать по запаху сигарет, которым пропахла чужая, вражеская форма, по сюрпризам, которые преподносил каждый поворот головы. Он был живой и мертвый. Нежный и жестокий. Спал со мной, а после приговаривал людей к смерти. Его отвратительная власть, сродни застывающему желе, и мое желание покориться ей, утонуть, оцепенеть, освободиться от бремени жестов. Я видела Либермана в тот день, когда он приехал на военной машине командовать депортацией Стадницкой, ее родителей, Руциньских и других соседей. Либерман напоминал птицу – глаза у него были пустые, как у петуха. Говорят, русские эмоциональны и сентиментальны. Этот – нет. Может, он вообще не был человеком. «Кто ты?» – спрашивала я, или: «Что с тобой случилось?» Проводила пальцем по длинному шраму, пересекавшему грудь. Он улыбался, закуривал, но ни разу мне не ответил.
Из кухонного окна мы смотрели на длинную, безысходную колонну людей с чемоданами и тюками. Едва светало. Я взяла на руки спящую Ляльку. Петро курил. Может, над нашей дверью был кровью выведен ангельский знак? Юрий Либерман стоял в машине, повернувшись к нам той частью лица, которая не выражала никаких чувств. «Что случилось? Почему не мы? Наверное, завтра». «Рано или поздно он узнает», – думала я. Потом Петро целыми днями спрашивал, все более отчаянно: «Почему не мы?»
Вскоре я поняла, что беременна. Пошла к тетке Маринке и во всем ей призналась. Она дала мне пощечину. Отвела в соседнюю деревню, где старуха по имени Матрена как-то устроила, чтобы у меня случился выкидыш. Я осталась ночевать у тетки, а она отправилась к Петро – сказать, что я плохо себя чувствую. Я проболела месяц. Маринка все время была рядом, потому что я не хотела жить, надеялась на Божью кару. Она думала, что из-за ребенка. А мне хотелось умереть от тоски.
Однажды появился русский солдат, поговорил на пороге с Маринкой и ушел. Тетка не сказала мне, чего он хотел. Сказала только про Петро: «Ты должна научиться любить его так, словно он не сильнее, а слабее тебя».
Командование перевели в другое место. Куда – неизвестно. Маринка потом отдала мне пакетик от Либермана, который принес тот солдат. Там был адрес, написанный на обрывке серой бумаги, по-русски, золотая цепочка с крестиком и несколько колец, и еще кусок материала, похожий на лоскут гимнастерки. Я завернула все в бумагу и закопала в саду под сливой. Запоздалые детские похороны.
Мне видится еще одна странная вещь – большой палец ноги Либермана. Немного деформированный ноготь. Палец, уничтожающий всю силу этого двуликого человека, делающий ее призрачной, гротескной. Этого пальца я стыжусь. Не стыжусь ни неистовой любви на заваленном бумагами столе, ни волн наслаждения, хотя должна бы испытывать одно лишь отвращение. То, чему следовало остаться тайным, вышло на явь.
Следующие несколько месяцев брошенные хаты занимали украинцы. Среди них были и мои родственники, например Городыцкий и Козович, но они смотрели на нас подозрительно, по-новому. Городыцкий, правда, был женат на польке, и это было явно лучше, чем иметь мужа-поляка. Женщины как-то не бросались в глаза, хотя должно быть скорее наоборот. Народы ведь берут начало в их чреве.
– Скажи мне, это правда? – спросил меня потом Петро. Его глаза испытующе вглядывались в мои.