Читатель, наверное, уже заметил, что при всем чаадаевском сложном отношении к родине это слово у Чухонцева одно из ключевых. Оно скрепляет и прекрасную, прозрачную, очеловеченную убогость посадского быта, и его стремление к идеалу, и неверие в этот идеал, это слово идет вместе с ним в его подполье, в его чаадаевщину, в его чуждость. Собственно, слово «родина» спасает его от полного тупика безверия:
Как Курбский на чужбине после мстительной измены зачем-то старается расслышать далекое:
Вот этот «деревянный петух» кричит и в его стихах, и в его судьбе, прорываясь сквозь его «мимость». Может быть, и хочется пройти мимо чуждой ему Отчизны, приподняв воротник, но — петух деревянный не дает, являет ему «невозможность» жить вне родины. И появляются строки: «Во сне я мимо школы проходил / и выдержать не в силах разрыдался».
Такая незримая сцепка высокого и низкого, света и тьмы, любви и ненависти вызывала крайнее напряжение в самом поэте, в его отношении к жизни. Все больше в параллель с темами провинциальной красоты жизни и в то же время с острым отчуждением от нее стала звучать третья тема усталости и поражения, и как выход — ставка на вечное, на христианство и культуру. Поэт неучастия мечтает о каком-то ином участии: «Необходимо создавать культурную среду, возвращаться к христианским гуманистическим идеалам, хотя бы для другого поколения». Что это — подступает пора мудрости?
Это стихотворение искупления даже стилистически написано по-иному. Поэт вслед за Иосифом Бродским пробует себя в длинном дольнике, усиливает и без того привычную перечислительность, снимает знаки препинания, уходит в технику стиха, в поэзию «для глаза», в книжное филологическое барокко. Такие стихи, может быть, пишутся уже не для читателя, а для себя. И, может быть, это еще один тупик? К тому же все перемены в обществе оказались еще более мерзкими. Исчезло все — пространство, ставшее заграницей, связь времен, традиции. «Неожиданно я почувствовал, как время стало дробиться, дергаться в конвульсиях. Сначала оно менялось год от года. Затем — месяц от месяца. Но когда оно стало неузнаваемо от недели к неделе, когда каждый последующий день уже не был похож на предыдущий, я понял, что это — болезнь. Не дай Бог, время распадется, как и то пространство, где мы живем. Этот период очень опасен — маргинал выходит на дорогу. Впрочем, он уже шествует по ней».
Значит, все-таки нужна общность? Нужны цельные идеи и идеалы не для маргиналов от поэзии, а для всего общества, для народа?! Олег Чухонцев все более становится либеральным консерватором. Обратите внимание, к этому же шли с возрастом и Лев Тихомиров, и Чаадаев, и Печерин. Все-таки петух докричался?
«Пусть у нас был ложно понимаемый процесс единства культуры, но эстетический-то счет существует, и, как бы то ни было, его отменить невозможно. Вот сейчас опубликовано то, что когда-то сочинялось на кухнях и в котельных. И что — все это стало фактом литературы? Какое новое слово она приобрела?»
Мне кажется, так ничего и не поняла Наталья Иванова в поэзии Чухонцева, обозначенного ею как «русский европеец»: она увидела в стихах лишь «удивительный порядок и даже нарочитую щегольскую прибранность, опрятность. Все определено и взвешено на весах холодноватого анализа». Критик случаем не перепутала с Набоковым своего героя? А этот якобы мастер холодного анализа, якобы патологоанатом от поэзии сегодня пропагандирует с радостью наше отставание, нашу неевропейскую почву. «Почему мы должны быстро отказываться от традиций, которые еще достаточно живучи? Например, если в Европе фольклор в основном исчез два-три века назад, то у нас он был популярен не так давно… Это как раз тот самый случай, когда отставание — наше богатство…»
Наша поэзия еще умеет царапать и забирать душу. Значит, еще есть надежда у поэта, несмотря на все его поражения: