Кажется, первым, кто обратил внимание читателей на то, что сквозь эксцентричный эстетизм Эдуарда Лимонова прорывается сама жизнь со всеми ее проблемами, прорывается трагическое восприятие и автора, и его эпохи, был Иосиф Бродский. Будущий нобелевский лауреат написал очень верное, отнюдь не дежурное предисловие к лимоновской подборке стихов в журнале «Континент»: «Обстоятельством же, отличающим Э. Лимонова от обэриутов и вообще от всех остальных существующих или существовавших поэтов, является то, что стилистический прием, сколь бы смел он ни был… никогда не самоцель, но сам как бы дополнительная иллюстрация высокой степени эмоционального неблагополучия — то есть того материала, который, как правило, и есть единый хлеб поэзии…»
Потому и сбежал Лимонов подальше от своих эстетствующих и прожигающих жизнь в пустоте концептуальных приятелей, что отринул их пустоту. Его вела энергия таланта.
Этот жизненный трагизм, это эмоциональное неблагополучие передается даже в ранних стихах Лимонова, написанных еще как бы по законам архаичной примитивной поэтики, в духе зарождавшегося тогда в среде андеграунда игрового минимализма, фиксирующего простую реальность слов и жестов, преображающего реальность разговора в поэтический акт. Эта реальность передается осознанно бедным, скудным языком, к тому же пародируется, выпячивая наиболее характерные черты своего времени:
Конечно, корни такой поэзии можно отыскать еще у капитана Лебядкина{42}
, что ни говори, а еще одна русская традиция. Но я бы подметил и психологию героя таких стихов. Это еще далеко не лидер, не бунтарь, не затворник. Это тот самый маленький человек, которым традиционно занималась вся русская литература. Только раньше и писатели-реалисты, и художники-передвижники сочувственно описывали его, а нынче он сам пробует говорить своим языком. Психология маленького человека прочитывается и у других концептуалистов семидесятых годов, в стихах Игоря Холина, Генриха Сапгира, у Дмитрия Пригова в его наиболее интересных вещах. Стихи Лимонова семидесятых годов отличаются, пожалуй, перенасыщенными инверсиями, осознанным нарушением естественного порядка слов. Но эта нарочитость, которая могла бы показаться и эксцентричной, на самом деле лишь усиливала трагизм самого существования героя.Так и представляешь себе маленького, худенького русского Чаплина где-нибудь на скамейке Центрального парка в Нью-Йорке, идущего пешком через весь город за очередным мизерным пособием.
В отличие от своих ранних сотоварищей, от того же Холина или Пригова, Эдуард Лимонов, особенно в эмиграции, и в самом деле жил жизнью маленького, несчастного, обделенного и отверженного русского человека. И потому то, что у иных концептуалистов из веселой пародии со временем переходило в открытую издевку, насмешку над простым русским «быдлом», как нынче у Иртеньева или Шендеровича, у Эдуарда Лимонова становилось человеческой трагедией. Он не отстранялся от своего отверженного и брошенного героя, он был им.
«Так. Еще один русский», — сказал про него живущий в США танцовщик Михаил Барышников, отвечая кому-то из своих высоких друзей. Таким его запомнили как в лианозовской компании андеграунда, так и в нью-йоркской эмиграции — маленьким, худым, влюбленным и покинутым… Поэту было от чего отталкиваться, было о чем мечтать. Вот и закрепившийся в эмиграции Сергей Довлатов небрежно роняет: «Снова о Лимонове. Он действительно забитый и несчастный человек. Бледный, трезвый, худенький, в мятом галстучке…» Из таких обычно и вырастают бунтари и революционеры, террористы и поэты.