«…Ах, и люблю же я бывать в великокняжеских палатах! Светло, высоко, во всякое время ласковая Евдокиюшка мне медок подаёт. Не хмельной медок, нет! В сотах медок, сладкий, ароматный. Я его простоквашей запиваю. Ах, и вкусна же за великокняжеским столом простокваша! Борода моя честная долго потом ею пахнет. И я, беспутный, вдыхая аромат сей, наслаждаюсь и умиротворяюсь добротою княгинюшки.
Красива лицом супруга Дмитрия Ивановича и не очень строгая, всегда ко мне снисходительна. Несмотря на незначительный чин мой, непременно спросит, удобно ли мне, светло ли, видно ли буквы, если приходится при лучинке писать. О самочувствии непременно справляется всякий раз, беседует со мной подолгу. Внимательная такая, душевная. Если ж беседы наши в присутствии Алексия случаются, то владыка непременно освобождает меня от трудов на княгинины вопросы отвечать, сам это делает. И говорит преосвященный отец наш только чистую и незамутнённую правду. Притом и Варвары-вдовицы кабак упоминает, и мою привычку пагубную в поздние часы ко сну отходить, и про моё правдолюбие тож. И то истина святая: спуску никому не даю. Ежели вижу какую неправду или несправедливость, не стану вести долгие разбирательства, к городовому начальству жаловаться не побегу, сам наведу порядок. Зачем даны мне господом столь огромные рученьки? Нешто только для того, чтоб бороду на себе оглаживать да гусиным пером по бумаге водити?
Однако вернёмся мыслями к Евдокии, пречудесной княгине нашей. В четвертый раз уж она полнеет в стане. Эдакой стала округлой, что твой клубочек. Ступает мягко, плавно, словно кошечка крадётся. На креслице присаживается осторожно, глазки щурит. Да и немудрено! Устала голубушка, каждый-то годок она по ребёночку родит и этот, 1374 год от Рождества Христова, не напрасно прожитым оказался. Посулил я княгинюшке благополучное рождение третьего сынка.
…Итак, явился я в светёлку для присутствия на великокняжеском совете. Явился рано, дабы местечко своё к работе изготовить и ещё разок на картины чудесные полюбоваться. И в палатах самого Дмитрия Ивановича, и в терему братаника его, Владимира Хороброго, стены очень уж благолепно разукрашены. В зале великокняжеского совета на закатной стене вся Москва изображена: и Москва-река, и Неглинная, и колокольни Чудова монастыря, и Спас-на-Бору, и Успенский собор, и сами великокняжеские палаты, и любимое мною пристанище – подворье боярина Вельяминова. Потолок на небеса весенние похож: лазурь и легчайшие облака. А в небесах тех птицы золотые неведомой породы парят, а также наши обычные гуси-лебеди. Точно таких, только ощипанных и зажаренных у Варвары-вдовицы в кабаке в скоромные дни запросто на стол подают. А под ногами – страшно ступить – мозаикой самоцветной выложены цветы и травы, реки и озера. И всё весна, весна кругом!
Сама княгинюшка тоже ко всяким искусствам приспособлена. В светлице у неё часы посвящаются шитью драгоценных плащаниц, пелён, покровцов, воздухов[32]
. Вышивают не на простых материях, а всё на привозных венецейских камках, на тафте и атласе. Подобно мне, беспутному, любит великая княгиня яркие цвета. И всё-то у неё малиновое, брусничное, черевчатое, маковое.Так, отдохнув душой в беседе, усладив взор зрелищами прекрасными, насытив чрево приятным угощением, с особым тщанием приступаю я к работе. Веду записи секретные, язык от болтовни удерживая, пальцам же кропотливым, напротив, давая полную свободу…
До наступления полудня все собрались. Первым прибыл Владимир Андреевич. Витязь этот знатный наделен умом острым и храбростью отменной. В каждой-то битве он в первых рядах, под стягом скачет, отвагою своею других витязей к победе увлекая. Красотою не обделён Владимир Андреевич: борода русая, густая, длинная, очи синие, словно озера, грудь широкая, ноги крепкие. И всё бы хорошо, однако есть-таки у братаника великокняжеского один маленький изъян. И умолчал бы я об этом… Ну что, скажите вы на милость, значит в сём мире мнение или сомнение беспутного Сашки Пересвета? Но как промолчать, если сам преподобный игумен Иоанн Лествичник со мной согласен? Итак, скажу без долгих предисловий: и преподобный Лествичник, и я, беспутный, считаем немалым пороком избыточную гневливость и склонность к рукоприкладству. Вот и повторяю я неустанно, едва Владимира Андреевича завидев, слова преподобного: безгневие есть молчание уст при смущении сердца. И теперь уж не всякий раз за назидательность свою по шее получаю. А если и получу, то вновь обращаюсь к премудрости преподобного, говоря себе, беспутному: непамятозлобие есть знак истинного покаяния.
…Смотрел я на благодетеля своего, Василия Васильевича Вельяминова, со скорбью и даже со страхом. Исхудал наш Василь Василич, осунулся. Борода-то, прости господи, на засаленное мочало стала похожа, глаза запали, ланиты посерели. Присматривался я, прислушивался и уверился окончательно – смерть стоит уж у него за плечами. Потом уж, после окончания совета, поделился предчувствиями своими с преосвященным владыкой, и тот беспокойство моё полностью разделил. Приметили все мы, кто ко двору близок, что с некоторых пор тысяцкий Вельяминов приучает старшего из сыновей своих, Ивана, к делам государственным. Иван Васильевич сей неизменно на каждом великокняжеском совете присутствует. В молчании сидит он назади отеческого места, молчит, но слушает внимательно.
Знаю я, что Ваня Вельяминов – человек скрытный, пагубной гордыне подверженный и неуместному честолюбию и сребролюбию. Ведомо и отцу его, и мне, беспутному, про дела торговые, которые ведет Иван Васильевич с волооким Никодимом Сурожанином. На Москве бают, будто Никодим этот – который не то грек, не то генуэзец – чуть ли не самого темника Мамая соглядатай. И во все-то двери Никодим волоокий вхож, и во все-то щели он пролез. Владыко высокопреосвященный строго-настрого мне наказал: Никодима не трогать не Дрыною, ни словесно. Вот я и молчу, словно онемевший: Дрына под скамьей, рот на замке, кулаки под кушак засунуты.
…Прискакал к нам из Твери несчастный пленник Василий Михайлович, князь Кашинский. Про тверские дела жаловался, обиды горькие изливал. Дескать, родовой удел у него отнят, дружина распущена. Сам Василий Михайлович по принуждению Михайлы Микулинского живёт под надзором в Твери. Со двора без разрешения Микулинца выйти не может. Чтобы сюда, на Москву, пробраться, к великим ухищрениям прибег, холопом боярским переоделся. Ехал-бежал день и ночь на плохом коне. В неизбывном страхе всё думал-размышлял: а вдруг да поймают, что тогда?
На слёзные жалобы Дмитрий Иванович и Владимир Андреевич единодушно ему отвечали, дескать, не позднее будущего лета, вернут ему Кашин, а Михайлу Александровича проучат. Владимир Андреевич, подчинившись своей обычной гневливости, угрожал Михайле Микулинскому набольшими, окончательными карами: разорением Твери, разрушением тверского кремля, заточением самого Михайлы в монастырь. Дмитрий Иванович, как всегда, словесно сдержанный и благоразумный, братаника не опровергал и гнев его утишить не пытался.
А Василий-то Михайлович Кашинский, помимо прочего, поминал и сынка Микулинского, Ивана Михайловича. Дескать, томился недоросль на Москве. Без малого пять лет света белого не видел. Конечно, кормили его, с голоду опухнуть не давали. Припоминаю, как и меня, грешного раба расписного ковша, не один раз владыка посылал к пленнику с милостыней. Да разве будешь милостыней сыт? Однако выкупил Микулинский князь, ныне гордо Тверским именуемый, сынка своего из плена. А теперь Иван Михайлович про ужасы московские очень подробно и внятно толкует. Всякому расскажет, кто только слушать согласится. И поделом же нам, ведь натерпелся парень. И почём ему было знать, что жизни лишать его не собираются?..
…Велись речи и о темнике Мамае. Тут-то своё слово и сказал молодой Иван Вельяминов. Дескать, степи за Доном обезлюдели от засухи и морового поветрия. Чума и бескормица не позволят темнику приблизиться к рубежам Белого княжения. Да и в Улусе Джучи неспокойно. Не всегда получается у могущественного темника править так, как ему хочется. Нет-нет да и восстанет, вознегодует какой ни есть Чингизидов отпрыск. Однако, говорил Вельяминов, по силам Мамаю сменять неугодных ханов и военачальников на угодных. Дружит, дескать, Мамай, с самыми богатыми торговцами ойкумены и сам готов помериться богатством с любым из них. Правда, из-за темникова властолюбия Улус Джучиев раскололся надвое, но та часть, которой правит Мамай, и богаче, и многолюдней, и носит его имя, и расширяется непрестанно. А недавно подчинил, дескать, себе Мамай земли аланов[33]
.Дмитрий Иванович изумился: откуда такая осведомлённость? Откуда сыну тысяцкого знать о намерениях Мамая? Растерялся Ваня Вельяминов, на Никодима Сурожанина принялся ссылаться. Дескать, тот повсюду был и собственными воловьими очами картины Мамаева могущества созерцал. Равно как и зрелища Божьей кары: чуму, сушь, глад.
Тут я позволил себе встрять. Владимир Андреевич поначалу на меня прегрозно воззрился и уж гневаться вознамерился, но, когда я про Якова заговорил, мигом отошел – глянулся и Владимиру Храброму мой Яшка. Эх, разумный парень, светлый, весёлый, отважный! А наездник-то какой! И мечник прекрасный! Удача, словно стяг полковой, над головушкой его трепещет-вьётся.
А предложил я следующее: не полагаясь на мнение Никодима смутного, отправить в дозор своих людей, доверенных. Того же Никиту Тропарёва со товарищи. Отправить с наказом как можно далее в степь задонскую углубиться. Маленький отряд, из опытных людей состоящий, много чего узнать-разведать способен. Говорил я недолго, ровно до тех пор, пока члены княжьего совета слушать меня не устали и не повелели умолкнуть, однако мыслишки мои показались великому князю Дмитрию Ивановичу весьма разумными. Да и моё желание Яшку, воспитанника любимого, к настоящему делу определить, названо было весьма похвальным.
Таким образом оказался мой Яшка причисленным к тропарёвской дружине, и предписано им в самый короткий срок отправиться к рубежам Золотой Орды нести дозор, разведывать.
За сим, исполнив все повеления владыки, отправился я к Варваре-вдовице в гости, дабы дополнить наслаждения умственные удовольствиями телесными…»