Однако Нуайме, прослушавший четырехлетний семинарский курс, решается отдать своего героя во власть отставленной на второй план стихии, как правило, убегающей от человека. Не важно, кто будит ал-‘Аскари в полночь – голос ли, призвавший Савла, или детский лепет, окрикнувший Блаженного Августина. Его будит то, о чем человеку свойственно забывать. Его будит нечто, бегущее от смерти, чтобы известить о наступлении некоего «Последнего дня», с которым ему непременно нужно проститься. Впоследствии выяснится: доктора Мусу разбудил некто «Не-Именуемый» – безымянный визитер, видимый в истинном своем обличье только немногим. Едва узнав об этом, доктор ал-‘Аскари безошибочно определяет источником своего полуночного «преображения» – пускай преображения сомнительного – свою «самость», что не может представить себе мига своего бесследного исчезновения. Здесь начинается подлинное детство «доктора философии», который задается почти тем же вопросом, что и Подросток Достоевского: «Разве растут в пятьдесят семь лет?» И впрямь, как без роста, без чьего-то участливого «водительства» понять «то, с чем прощаешься» и «то, что встречаешь»[24]?
Муса ал-‘Аскари усердно учится понимать. И, как ни странно, не познает ничего, кроме истины молчания.
«Последний день» неслучайно выделяется из целого ряда прозаических произведений Нуайме своей необычной стилистикой. Роман, который многие критики назвали «подлинно-философским трактатом», написан довольно сухо, с сугубым вниманием к грамматическим правилам и «академической» идиоматике и фразеологии, которыми так часто пренебрегал мастер литературного обновления Нуайме. Почти триста страниц оригинального текста «Последнего дня» – не что иное, как ученические заметки косноязычного, испорченного формальностями и жаргонизмами профессора «одного из лучших университетов страны». Герой романа смешон в своих же глазах, а его слог вызывает уважение разве что у еще менее красноречивых односельчан; «оживляют» его мертвые рассуждения лишь просторечия пожилой служанки ’Умм Зайдан да напряженная фабула достаточно скромного по своим объемам произведения. Почти каждый «час» одних рассуждений перечеркивает предыдущий. Ал-‘Аскари исповедуется в своем «временном» слабоумии: он не хозяин своих мыслей и слов, он с далеко не завидным постоянством допускает ошибки в речи, он бездумно пользуется целым ворохом идиом прошлого, в том числе идиом мистических, универсальных. Вопреки исследователям «Последнего дня», приходится констатировать следующий факт: вся световая и «речная» символика романа – не более чем обрубленные цитаты, умышленно вкрапленные автором в свой текст для обозначения бессилия главного героя, его неспособности противопоставить своей смерти ничего, кроме своих грез, домыслов и заимствованных откуда-то образов и сюжетов. Большая часть этих домыслов и образов перечеркивается по ходу романа: например, вкладывая в уста ал-‘Аскари признание веры в переселение душ, Нуайме спешит вымарать эту некогда облюбованную[25] им же догадку сценой сна доктора Мусы, предрекающего конец всем участникам «вечных похорон» вселенной.
Молчание ал-‘Аскари, оставляющее открытым не только конец романа, но и его пространные рассуждения о «поиске собственной самости» – это, безусловно, не философское молчание-
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное