Вижу себя ребенком, свежим, румяным. С криком бегаю я с братьями по большой аллее запущенного сада, в котором протекли первые годы детства, сада, принадлежавшего прежде женскому монастырю. Через забор виден мрачный свинцовый купол Виль де-Грас.
Через четыре года, я опять в саду, все еще ребенок, но уже мечтатель и страстный. В уединенном саду кроме молоденькая девушка.
Черноглазая испаночка, с длинными черными волосами, с золотистой загорелой кожей, яркими красными устами, румяными щечками; четырнадцатилетняя андалузянка, Пепа.
Наши матери пустили нас побегать вместе — а мы гуляем.
Нам велели играть, а мы разговариваем: оба одного возраста, но не одного пола.
Однако же год назад мы бегали, боролись. Я отнимал у Пепиты яблоки; бил ее за птичье гнездо, и говорил: ништо тебе! И мы оба шли жаловаться друг на дружку, и матери наши вслух нас бранили, а втихомолку ласкали.
Теперь она идет со мною под руку, и я доволен судьбой и вместе смущен. Мы идем тихо, разговариваем шепотом. Она уронила платок, я поднял, и наши руки задрожали, когда встретились. Она говорит мне о птичках, о ясной звездочке, которая брильянтом играет на багряном западе, сквозь ветви деревьев или о своих пансионских подругах, платьях, лентах. Мы говорим о вещах невинных, а между тем краснеем. В девочке пробуждается девушка.
В тот вечер, это было летом, мы стояли в глубине сада, под каштанами. После долгого молчания, она вдруг выдернула свою ручку из-под моей руки и сказала: «Побегаем!»
Я как теперь ее вижу: вся в черном, в трауре по своей бабушке. Ей пришла в голову ребяческая мысль. Пепита опять стала Пепой: «Побегаем!»
И побежала, изгибая свой стан, тонкий, как перехват на туловище пчелки, быстро перебирая ножками, которые замелькали из-под платья. Я погнался за ней… Ветер по временам закидывал ее пелеринку, и я видел смуглую, свежую спину.
Я был вне себя; я догнал ее у старого колодца; по праву победителя схватил ее за талью и посадил на дерновую скамью; она не сопротивлялась. Она тяжело дышала и смеялась. Я, молча, посматривал на ее черные глаза, светившиеся из-под длинных ресниц.
— Садитесь, — сказала она, — еще светло, мы можем почитать. Книга с вами?
Со мной был второй «Путешествия Спаланцани». Я открыл наудачу, придвинулся к ней, она прислонилась плечом к моему плечу, и мы оба тихо стали читать одну и ту же страницу. Каждый раз она дожидалась меня, чтобы перекинуть листок. Мой ум не поспевал за ней. «Кончили?» — спрашивала она, когда я только что начинал.
Однако наши головы касались одна другой, волосы смешивались; мал-помалу дыханья наши сблизились, а там — и уста!
Когда мы вздумали опять приняться за чтение, небо уже было усыпано звездами.
— Ах, мамаша! — сказала она, когда мы пришли домой, — если б ты только знала, как мы бегали!
Я молчал.
— Что ты молчишь, такой скучный? — спросила маменька.
А у меня целый рай в сердце.
Этот вечер я не забуду во всю мою жизнь!
Во
Пробил какой-то час, а я и не знаю, какой именно: худо слышу бой часов. У меня гуденье и вой в ушах; мои последние мысли гудят.
В эти великие минуты, перебирая мои воспоминания, я с ужасом припоминаю и мое преступление; я желал бы, чтоб раскаянье мое было сильнее. До произнесения надо мною приговора, угрызения совести были яростнее; с тех пор я в состоянии большую часть своих мыслей посвящать самому себе. Однакоже желал бы слезами раскаянья оплакить мое преступленье.
Минуту тому назад я припоминал мое минувшее, а теперь останавливаюсь на ударе топора, который скоро перерубит жизнь мою, и содрогаюсь! Милое мое детство! Прекрасная моя юность! Парчевая ткань, оканчивающаяся кровавыми лохмотьями. Между минувшим и настоящим — кровавая река: кровь ближнего и моя собственная!
Если кто-нибудь прочтет когда мою историю — тот не поверит, чтобы между столькими годами невинности и счастья мог замещаться этот последний проклятый год, начатый преступленьем и оконченный казнью!
И, между тем, жестокие законы, жестокие люди, я не был злым!..
Ах, умереть через несколько часов и думать, что год тому назад, в этот самый день, я был чист и свободен, гулял, наслаждался ясной осенней погодой, бродил под деревьями по опадающим, желтым листьям.
Может быть, в самую эту минуту, в этом самом квартале, окружающем палату и Гревскую площадь — ходят люди, разговаривают, смеются, читают, думают о своих делах, купцы торгуют; молодые девушки готовят свои платья, чтобы вечером ехать на бал, матери играют с детьми!
Помнится, раз, бывши ребенком, я пошел посмотреть колокольню собора парижской Богоматери.
У меня уже закружилась голова, покуда я поднимался по темной, улиткообразной лестнице; покуда я прошел по шаткой галерейке, соединяющей обе башни, и увидел весь город у себя под ногами. С этим головокружением я пошел в камеру, где висит главный колокол.