Мы поехали по роковой набережной. Я перестал видеть и слышать. В смутный хаос слились все эти голоса, головы в окнах, в дверях, на заборах, на фонарных столбах; все эти жестокие и алчные зрители; эта дорога, вымощенная человеческими лицами. Я опьянел, одурел. Как невыносимо тяжел груз всех этих взглядов, давящий меня!
Я качался на скамье и не видал уже и пастора.
Я уже не отличал криков радости от воплей сожаления, смеха от слез… Все эти звуки гудели у меня ушах, как в огромном медном котле.
Глазами я машинально читал лавочные вывески.
Раз мною овладело страшное любопытство — оглянуться вперед дорога, в ту сторону, в которую мы ехали. Это была последняя смелая выходка рассудка; но тело ему не повиновалось, затылок мой был недвижен и уже мертв.
Увидел я только влево, по ту сторону реки, башню собора Парижской Богоматери, загораживавшую дорогу. Там тоже было много народу, и оттуда отлично было видно.
А тележка подвигалась вперед, и по бокам тянулись лавки, и сменялись вывески, расписанные, разрисованные, раззолоченные; а народ хохотал, топая ногами по грязи, и я предался этому зрелищу — как сновидению.
Вдруг линия лавок пресеклась на углу площади; гул от голосов сделался громче, шире, резче — тележка быстро остановилась и я едва не упал лицом на пол. Меня поддержал пастор. «Смелее!» — шепнул он. Тогда к тележке подставили лестницу; подали мне руку; я сошел, сделал шаг — но другого ступить не мог. Между двух фонарей набережной я увидеть ужасную…
И это был не сон?
Шатаясь, я остановился.
— Я хочу сделать последнее показание! — сказал я слабым голосом.
Меня привели сюда.
Я попросил, чтобы мне позволили написать последние распоряжения. Мне развязали руки, но веревка здесь, наготове, а все прочее — внизу.
Судья, комиссар и какой-то чиновник пришли сюда. Я умолял их о помиловании, ломая руки, ползая на коленях. Чиновник шутливо спросил, это ли одно только и желал я сказать.
— Пощадите! пощадите! — повторял я. — Или дайте мне только пять минут… Почему знать, может быть придет помилование… В мои года страшно умирать смертью позорной. Бывали же случаи, что помилование приходило в последнюю минуту. Кого же и помиловать, если не меня!
Проклятый палач! Подошел к судье и сказал, что казнь следует свершить в назначенный час, что час этот приближается; что он, палач, может за это ответить; к тому же дождь идет и
— О, умилосердитесь! Позвольте только минуту подождать помилования… Или я буду защищаться, кусаться.
Судья и палач ушли. Я один. Один, с двумя жандармами.
А народ под окнами рычит, как гиена!
Почему знать, может быть я еще не достанусь ему на потеху… если меня помилуют… Быть не может, чтобы меня не помиловали!..
А! проклятые!! Кажется, всходят на лестницу…