— Я хочу сказать вам — об этой строчке, о судьбе, — продолжал сенатор. — Очень странное обстоятельство, вы согласитесь, я думаю. Вы, конечно, знаете, что однажды я решил подать в отставку.
— Помню, — ответил Харрингтон.
— Как раз тогда я читал вашу книжку. Я уже написал заявление об отставке в связи с окончанием срока полномочий и собирался наутро отдать его машинистке. И тут я прочел эту строчку и спросил себя, а что если я тот самый человек, о котором вы написали.
Харрингтон неловко пошевелился.
— Не знаю, что и сказать, вы возлагаете на меня слишком большую ответственность.
— Я не ушел в отставку, — сказал сенатор. — Я разорвал заявление.
Они молча сидели, глядя на огонь в очаге.
— И теперь, — наконец произнес Энрайт, — снова такое же положение.
— Я хотел бы помочь вам, — почти в отчаянии сказал Харрингтон, — хотел бы найти нужные слова. Но не могу, я сам подошел к концу. Я исписался. Во мне ничего не осталось.
Но он знал, что не это хотел сказать. Я ПРИШЕЛ, ЧТОБЫ РАССКАЗАТЬ, ЧТО КТО-ТО ДРУГОЙ ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ ЖИВЕТ В ДОМЕ МОЕЙ МАТЕРИ, ЧТО ИМЯ НА МОГИЛЬНОЙ ПЛИТЕ КОРНЕЛИИ ВОВСЕ НЕ ИМЯ КОРНЕЛИИ. Я ПРИШЕЛ ВЗГЛЯНУТЬ, НЕ ИЗМЕНИЛАСЬ ЛИ ЭТА КОМНАТА И ОНА ИЗМЕНИЛАСЬ. ОНА УТРАТИЛА ЧТО-ТО ИЗ СВОЕГО АРИСТОКРАТИЧЕСКОГО ВЕЛИКОЛЕПИЯ…
Но он не смог сказать это. Не было возможности. Даже такому близкому другу, как сенатор, не мог он об этом рассказать.
— Харрис, мне жаль, — сказал сенатор.
Все это безумие, подумал Харрингтон. Он — Холлис Харрингтон. Он родился в Висконсине. Учился в Гарварде. Он был тем, кого Седрик Мэдисон назвал последним джентльменом. Жизнь его была безупречной до мельчайших деталей: безупречен дом, безупречно изысканны книги — результат хорошего происхождения и воспитания. Может, слишком безупречны и правильны. Слишком правильны для мира 1962 года, когда были утрачены последние следы всякой щепетильности. Он, Холлис Харрингтон, последний живой джентльмен, известный писатель, романтическая фигура в литературном мире — и он исписался. Высох, лишился всяких эмоций, сказал все, что мог сказать.
Он медленно встал с кресла.
— Мне пора идти, Джонсон. Я и так задержался дольше, чем рассчитывал.
— Еще одно, — сказал сенатор. — Я давно хотел спросить вас. Это не имеет отношения ко мне. Я много раз хотел спросить и не решался, мне казалось, что…
— О, все в порядке, — сказал Харрингтон. — Я отвечу, если сумею…
— Одна из ваших ранних книг "Кость, чтобы грызть".
— Это было много лет назад.
— Главный герой, — продолжал сенатор, — описанный вами неандерталец. Вы сделали его таким человечным.
Харрингтон кивнул.
— Верно, таим он и был. Это было человеческое существо. А что он жил сто тысяч лет назад…
— Да-да, конечно, — сказал сенатор. — Вы совершенно правы. Но вы так хорошо его описали. Я часто думал, как вы могли так убедительно описать такого человека — почти безмозглого дикаря.
— Не безмозглого, — покачал головой Харрингтон, — и в сущности не дикаря. Просто продукт своего времени. Я долго жил с ними, Джонсон, прежде чем написал о нем. Я старался поставить себя на его место, в его окружение, думать, как думал он, осмыслить его точку зрения. Я познал его страхи и радости. Были моменты, когда мне казалось, что я сам становлюсь им.
Энрайт торжественно кивнул.
— Могу поверить в это. Вам на самом деле нужно уходить? Выпить больше не хотите?
— Простите, Джонсон, мне еще долго вести машину.
Сенатор тяжело встал и пошел вместе с ним к двери.
— Мы снова поговорим, — сказал он, — и скоро. Относительно вашей работы. Не могу поверить, что вы больше не пишете.
— Возможно, вдохновение еще вернется, — сказал Харрингтон. Но он сказал так, чтобы успокоить сенатора Сам он знал, что ничто не вернется.
Они распрощались, и Харрингтон устало потащился по дорожке. И это было тоже ненормально: никогда в жизни он не тащился.
Автомобиль его был припаркован напротив ворот, и он остановился, изумленно глядя на него: это была не его машина. У него была дорогая внушительная модель — эта же была не только дешевая, но и сильно подержанная. И все же, каким-то смутным и мучительным образом, она была ему памятна.
Снова то же самое, но на этот раз Харрингтон готов был смириться с нереальностью и принять ее. Он раскрыл дверцу и сел на сиденье. Порывшись в кармане, нашел ключ и нащупал в темноте замок зажигания.
Что-то с трудом пробивалось сквозь туман в его мозгу. Он чувствовал эту борьбу и знал, кто борется. Боролся Холлис Харрингтон, последний джентльмен. И в это мгновение он не был ни последним джентльменом, ни человеком, сидевшим в старой машине, он был юношей и человеком из прошлого, жалким и дрожащим. Он сидел в отдельном кабинете, в самом дальнем и темном углу какого-то неизвестного ему помещения, полного шума и незнакомых запахов, а в другом углу, еще более темном, чем его угол, сидел кто-то другой, и этот другой говорил.