— А ты, Леон, пошуруй у него: может, еще какие новости раздобудешь. Ведь так мучительно ждать… Не зря в народе родилась пословица: «Нет ничего хуже — ждать да догонять».
— Но в народе родилась и другая пословица: «Терпение и труд все перетрут».
— Тебе, Леон, все шуточки, а мне уже месяц этого ожидания… Да что там месяц — недели, дни, часы отрывают от сердца живые кусочки с кровью. Боюсь, не дожить до того светлого дня, когда услышу себя в этой могучей роли. О ней я бредил последние сорок лет.
— А вы отвлекайтесь.
— Как прикажешь отвлекаться.
— Думайте, размышляйте… У вас столько свободного времени. Тем более, если вы задумали писать мемуары. Ведь вы были почти у истоков советского театра. На вашей личной судьбе написана вся его история. Не грех бы и попрогнозировать. Уж кому-кому, а вам-то и карты в руки.
— Будущее нашего театра?.. — Кораблинов продолжал смотреть в одну точку на потолке. Расстегнув пуговицы шелковой пижамы, широкой ладонью он водил кругами по волосатой груди.
— А что, разве вопрос праздный? Разве театр наш не испытывает на себе определенную тенденцию своего развития? — Бояринов видел, что вопрос его заставил старого артиста задуматься. Это было заметно по слегка затаенному дыханию и плотно сжатым губам. Весь он как бы насторожился, словно что-то мучительно припоминая, потом по лицу его проплыла и тут же погасла невеселая улыбка.
— Когда я размышляю о будущем, Леон, то мне все чаще и чаще на память приходят могучие строки Лермонтова. — Старый артист, профессионально привыкший все значительное по мысли облекать в форму сценического выражения, сделал продолжительную паузу, взгляд его — отрешенный, нездешний — был обращен куда-то далеко, в бесконечность. Голос звучал вкрадчиво, натужно:
Смотрю на будущность с боязнью,
Гляжу на прошлое с тоской,
И, как преступник перед казнью…
То ли он забыл следующую строку стихотворения, то ли боль в бедре оборвала чтение, но Кораблинов неожиданно смолк.
— С боязнью?.. На будущее? — Бояринов наблюдал за игрой выразительного лица Кораблинова, дожидаясь, когда тот отрешится от мысли, внезапно овладевшей им, и возвратится в колею их разговора.
— Да, с боязнью. И этому есть причина. Я имею в виду нашу театральную одиссею. А у меня есть с чем и с кем сравнивать.
— И что же вас тревожит? — Бояринов видел, что то, о чем хочет поведать ему Кораблинов, в нем сидит глубоко и прочно. Это было видно по лицу старого актера.
— Тревожит… какое точное слово ты нашел, Леон. Вот именно: будущее нашего театра меня тревожит. Особенно столичного театра. В какой-то мере и Ленинградского, — Кораблинов повернул голову и в упор посмотрел на Бояринова. — Театру сейчас очень трудно, Леон. Труднее, чем есенинскому жеребенку из «Сорокоуста» — Прочитав в глазах Бояринова недоумение, Кораблинов не стал дожидаться вопроса: «При чем здесь есенинский жеребенок?» и, словно обращаясь к кому-то третьему, кого не было в комнате, задумчиво и душевно-проникновенно произнес:
…Видели ли вы, как бежит по степям,
В туманах озерных кроясь,
Железной ноздрей храпя,
На папах чугунных поезд?
— Не понимаю вашей символики. При чем здесь чугунный поезд? — спросил Бояринов, улучив момент, когда Кораблинов, поправив под головой подушку, глубоко вздохнул.
— Разве ты не видишь, что чугунный поезд и наш кинематограф близнецы-братья? Но, послушай дальше, Леон, пророческие слова великого поэта. Ты только вообрази себе: — В голосе Кораблинова зазвучали страдальческие ноты.
А за ним по большой траве,
Как на празднике отчаянных гонок.
Тонкие ноги закидывая к голове,
Скачет красногривый жеребенок.
— То бишь — наш театр? — вставил вопрос Бояринов.
И словно не расслышав вопроса Бояринова, Кораблинов продолжал тихо, панихидно:
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?
С минуту оба молчали. Первым заговорил Бояринов.
— Грустную вы нарисовали картину. И жалостную.