Бояринов бросил взгляд в глубину длинного коридора, по обеим сторонам которого через равные промежутки белели двери. Паркетный пол был застлан узкой, потерявшей свой изначальный цвет ковровой дорожкой, до того вытертой, что в ней проступала сетка рядна. Тишина, покой… За каждой дверью — старость.
Бояринов прошел в холл и опустился в кресло. В углу на небольшом столике стоял телефон, над которым низко склонил голову старик. Подсвечивая ручным фонариком диск телефона (старик, как показалось Бояринову, был почти слеп), он с трудом, почти на ощупь, находил нужную цифру и аккуратно, медленно-медленно, почти не дыша, прокручивал диск. На последней, седьмой цифре диск сорвался, старик тяжело вздохнул, вскинул голову и с досадой тряхнул белоснежной копной густых буйных волос.
— Вам помочь? — предложил свои услуги Бояринов.
Старик медленно, всем корпусом повернулся к Бояринову. Это был Кораблинов. Он узнал его сразу. От неожиданности даже отшатнулся. Когда-то на театральных афишах фамилия Кораблинова печаталась крупными буквами в списке действующих лиц спектаклей. Ему уже было за восемьдесят. В пансионате, как сказала Бояринову Светлана Петровна, он живет около шести лет. Жена Кораблинова умерла в шестидесятые годы. После смерти жены, которую он любил самозабвенно, старик запил. Потом катастрофически стало падать зрение. Отслойка сетчатки. Все реже и реже стали давать ему ведущие роли, а случалось, что по несколько месяцев, аккуратно получая зарплату как артист высшей категории, он не выходил на сцену: в новых спектаклях ролей ему не поручали, а старые спектакли, по классическим пьесам, в которых он был занят, играли очень редко. Было что-то львиное в осанке и во всем облике Кораблинова. Густые черные брови, почти сросшиеся у переносицы, еще контрастнее подчеркивали белизну седой взлохмаченной шевелюры. Бояринова он не узнал, хотя когда-то, лет восемь назад, она провели в Болгарии целый месяц вместе в одной туристической группе. В Софии Бояринову пришлось трое суток жить в одном номере в гостинице вместе с Кораблиновым.
— Вы меня не узнали, Николай Самсонович?
Напряженно вслушиваясь в голос собеседника, Кораблинов, как было видно по его лицу, улавливал знакомые нотки, но никак не мог вспомнить — кто перед ним.
— Бояринов Леонид. Помните нашу поезду в Болгарию? Вы еще звали меня Леоном и сердились, когда я отказывался пить болгарскую водку — ракию?
Лицо Кораблинова мгновенно просветлело. Он широко раскинул руки и, пытаясь поднять с кресла свое грузное тело, потянулся к Бояринову, но тот поспешно встал и передвинул поближе к столику свое кресло.
Пожатье рук было сильным, но старческим.
— Леон!.. Каким ветром?..
В рокочущем баске старого артиста еще звучали былые ноты, которые когда-то были отчетливо слышны в самых задних рядах галерки. Видно было, что он рад встрече.
И Бояринов не стал лгать, хотя первой мыслью было: «А что если сказать, что пришел навестить его?»
— Пришел навестить Волжанскую.
— Значит поручили? По линии профсоюза или по указке сердца? — Вопрос прозвучал как упрек. — А то ведь к ней аж с ноябрьских праздников никто из наших не заглядывал. А она впечатлительная, принимает все близко к сердцу.
— Я без поручений, Николай Самсонович. Сам.
— Ну, ну… Это хорошо. Будет очень рада! По-моему, она сейчас на обеде.
— Да, сказали, что на обеде. В первую смену.
— Так что, Леон, дошел до меня слух, что готовитесь громыхнуть юбилей Лисогоровой? — Кораблинов провел широкой ладонью по седой гриве волос. — Как она там? Все хлопочет? Кострище ее души все еще не погас?
— Угадали, Николай Самсонович. Годы над этой женщиной не властны.
— Да-а… — Кораблинов снял темные очки и неторопливо протер стекла. — Знавал я эту женщину. Знавал на сцене и на пиру. Она везде пламенела. Уже лет восемь не видал ее. Да и вряд ли теперь придется увидеть… — Кораблинов зачем-то поднес ладонь к глазам и замолк.
— Что это так, Николай Самсонович?!. В Болгарии, когда мы колесили на машинах по Балканам, вас такое настроение не посещало. Не узнаю вас.
— Да-а… ты прав, Леон… На Балканах было другое настроение. А на Карпатах?.. Разве мы плохо веселились, когда возвращались через Галац и Констанцу? А вот теперь пришли другие времена. Зорки очи затуманились… И вот это самое, великий Суриков называл его «биенышко мамино», — старик поднес правую ладонь к сердцу, — бьется уже по-другому. Дьявольски устало. После двух-трех ударов начинает трепетать, как птица в силке, словно в испуге каком-то. Того и гляди, на шестнадцатый этаж переведут.
— Шестнадцатый этаж? Что бы это значило?
— А это значит: с шестнадцатого этажа дорога — кому в ад, а кому в рай.
— Не понимаю.