— На шестнадцатом, последнем, этаже у нас проживают лежачие. Вернее, уже не проживают, а доживают. Живут, как в коммуне, все у них нараспашку. Двери у всех специально открыты, чтобы на всякий случай, если уж будет невмоготу или старая карга войдет с косой за плечами, то хоть сестру дежурную позвать или няню кликнуть. Как огня, боимся мы этого шестнадцатого этажа. Там дышать нечем. Живой крематорий. Правда, ребята посильнее духом и там иногда пробуют шутить. В одной из комнат там вот уже второй месяц лежит художник Насонов. Неделю назад его навестили друзья из МОСХа, тоже художники. Чувствуя, что дни его сочтены и холодеют ноги, Насонов попросил друзей в изголовье к нему, так, чтоб ему было видно, поставить репродукцию «Сикстинской мадонны».
— И что же, поставили? — переведя дыхание, спросил Бояринов.
— Поставили. Вот уже третий день не сводит с картины глаз. Лицо просветленное, как у святого.
Бояринову стало сразу как-то не по себе при одном воображении открытых дверей во всех комнатах шестнадцатого этажа и лежащих в них людей, приговоренных кто болезнью, кто тяжестью старости к последней развязке. Чтобы нарушить тягостное молчание, он спросил:
— А кто в основном проживает в вашем пансионате?
— Разумеется, старики и старухи.
— Я имею в виду не по возрасту, а по… — Бояринов пальцами тер лоб, подыскивая слова поточнее, — по профессиональному, или вернее сказать, по общественному положению.
Кораблинов достал из кармана пижамы трубку, искрошил в нее две сигареты.
— Эх, Леон, Леон… Кого здесь только нет… Но преимущественно — творческая интеллигенция. Артисты, художники, писатели, учителя, журналисты, изобретатели, музыканты… И как я понял за шесть лет пребывания в этой лавке древностей, почти на каждого третьего, кто живет под нашей крышей, можно без ошибки вешать бирку с надписью: «Король Лир». — Старик глубоко затянулся трубкой и закашлялся, отчего его серое лицо сразу побагровело.
— Неужели так?!. В наше-то время?.. Это же жестоко!.. — возмутился Бояринов.
— А кто сказал, что это благородно? — Кораблинов резко вскинул голову и отмашью руки отбросил со лба густую прядь седых волос. — Жестокость — родное дитя алчности. А алчностью никогда не болели ни бродяги, ни нищие. Эта болезнь чаще всего навещает богатых, власть имущих, состоятельных… Убогие и бедные не бывают жестокими.
— И как же это понимать? — спросил Бояринов, хотя догадывался, что имеет в виду старик. Он просто вызывал его на откровенность. — Ну, хотя бы применительно к вам? Не могу никак допустить, чтобы на вас можно повесить бирку с надписью «Король Лир». Насколько я наслышан о вашей семье — у вас прекрасные три дочери.
— Да, были прекрасные… Были… До тех пор, пока имя их отца гремело в театральных кругах, когда обо мне писали в газетах, в театральных журналах. Тогда они были добрыми, ласковыми, нежными… И все это было до тех пор, пока я в один прекрасный майский день не перешагнул порог нотариальной конторы на Кировской улице и не повторил ошибку Короля Лира.
— Подарили им все, что имели?
— Вот именно все: дачу, машину, гараж, библиотеку, переписал на имя старшей дочери лицевой счет квартиры, передал им на их совесть все драгоценности покойной матери, из-за которых они, к моему стыду и горю, чуть ли не передрались… — Кораблинов невидящими глазами смотрел через плечо Бояринова в глубину коридора, словно вглядывался во что-то очень важное для него. — Себе оставил самую маленькую комнату с окном во двор, диван, письменный стол с креслом и несколько полок со справочной литературой. Засел за мемуары. Было что вспомнить. На моих глазах складывалась история театра. С ее изначальных истоков. Но писать пришлось не мемуары… — Старик замолк.
— А что же? — тихо спросил Бояринов.
— Объяснительные записки в многочисленные судебные инстанции. Дочери начали судиться между собой, все трое оспаривали мои дарственные документы. Всех я обделил. Ссора между ними обратилась в ненависть ко мне. Пришлось уйти жить к племяннику.
— Взяли бы да разменяли квартиру, если уж так получилось.
— Хотел, да по закону не полагается. Я уже не основной квартиросъемщик. Для размена нужно было согласие дочерей, а они на меня косились, как чужие. Два года не слышал от них слова «папа»…
— А дальше? — Закурил и Бояринов, хотя до этого крепился, полагая, что курить в холле запрещено.