В такси она слушала радио и думала о том, что ей бы край как не помешала музыка – хорошая, заунывная, настраивающая на плакательный лад. Раньше у нее был плеер, наушники и любимый трек-лист, но то раньше. А теперь чужой дом и ничего в нем.
Накатывало злое и циничное настроение – стреляла и стреляла «эмоциональная» пушка. Куда попадала? Кажется, все время в мозги.
Вот если бы подруга, как когда-то Кони, то Лин бы не понадобилось ни вино, ни сигарета, ни музыка – хватило бы вопроса «ну, как дела?» И полились бы водопадом сопли и слезы. Но не теперь.
Кони далеко, но дело даже не в этом – Кони в пролете.
А смогла бы она признаться Рим? – усмехнулась Белинда мысленно. Смогла бы выплакаться, несмотря на слова «размазня, сопливая дура, никчемная тупорылая малявка?»
И сжала челюсти – смогла бы. Потому что с Рим они вместе прошли огонь и воду: сраного жесткого Бурама, а так же стылое, как кишки покойника в камере морга, ледяное озеро. Каждое утро. Вместе.
Да, Рим она рассказала бы все с самого начала и до самого конца: про Джона, про чувства, про свое недавнее идиотское признание. И вместе они разделили бы и вино, и сигареты, и одно на двоих горе.
А так придется искать музыку.
Дома ни радио, ни ноутбука.
Но нашелся вдруг в углу пыльный музыкальный центр, который она никогда раньше не замечала и не включала, а так же подборка дисков: Лана Крер, «Кеккелин», «Трое на двоих», Омелия и… такая знакомая и родная Фаби Ториан.
Все, сопли ей обеспечены!
Осталось найти зажигалку, пепельницу и штопор.
Сигаретный дым творил с головой странное: одевал ум в пуховик, набитый глупостью, превращал видение с объемного в тоннельное, – но ясность ума Белинде сегодня и не требовалась. Ей требовалось одно – чувствовать.
И чтобы делать это, выпив сразу полстакана вина, она вышла на крыльцо, уселась на перила.
Еще не стемнело; с неба повалил снег – такой легкий и густой, как будто с обратной стороны – той, где всегда светило солнце, – кто-то озорной и несдержанный вовсю колотил палкой по облачным подушкам.
Но ей виделся не задний двор, усыпанный тающими кляксами снега – ей виделся Тин-До.
И вернулась к истоку мысль: почему она не сказала Джону о чувствах сразу?
Опять же: сумела бы, и что? Разложила бы на части собственный мотиватор, а собрать его назад не сумела, как не сумела теперь. Кем тогда она стала бы? Еще более несчастной девахой, чем та, которая пришла в монастырь? Стала бы она тренироваться и испытывать собственную волю на прочность? Нет. Стала бы мириться с положением вещей и жить в одной келье с ненавистной ей тогда Рим? Нет. Стала бы внимать Шицу?
Нет.
И, значит, она все сделала верно. Что не тогда – что сейчас.
Ей помнилось и другое: то, как Джон почти по минуте стоял у дверей Храма, проводив ее обратно. И только теперь стало ясно, для чего – он напитывался ей. Чувствовал
Вот только, если он знал об обожании, знал ли о ее любви? Ведь знал? Не мог не догадываться…. И молчал.
На этом моменте сигарета вдруг показалась ей спасительной и, несмотря на горечь, вкусной, потому что хлестануло по нервам чувство вины, а никотин, как всегда, сгладил удар.
«Мог бы и сам… Жестоко ведь…» – злилась Белинда.
Но нет, мужики – они и есть мужики. Если их любят, ни в жизнь сами от этого не отопрутся! Зачем говорить: «Эй, у нас все равно не получится?» Пусть любит, дура, – потом сама придет и все узнает…
Как противно. Как унизительно, как гадко.
Почему об нее всегда трут ноги? Неужели за все свои добрые дела, которых, может быть, было не так уж много (но ведь были!), она не заслужила нормального мужчину? Простого женского счастья? Любви?
Кажется, настало время песни. И таких нужных, давно просящихся наружу слез.
Плакала она долго и от души. Впервые вошла в мысленный бункер – туда, где скрывалась от всех уязвленная душа, – и долго обнимала саму себя. Слушала и вопли ненависти, и крики отчаяния, и вой тоски. Не понимала, почему не вошла туда раньше – например, дома у Роштайна прошлой ночью? Ведь всего-то, что требовалось, это обнять саму себя, выслушать. Поплакать вместе, признать, что все, что случилось, обидно, покачать себя, уязвленную.
И в наступившей тишине уснуть.
Осилившая чуть более половины бутылки вина Белинда спала, сидя на матрасе и привалившись спиной к стене. Пустой стакан лежал рядом с ее ладонью; на щеках сохли дорожки от слез.
На часах начало пятого.
В восемнадцать двадцать две она проснулась резко, будто ужаленная. И долго не могла понять, что случилось – плохой сон? Кто-то стучал в дверь? Откуда такое явное и чертовски тяжелое предчувствие дурного? Свершившейся уже беды?