Прочитав первую страницу этого письма, которую написал я сгоряча, мне стало было совестно, что я так напал на бонтонное петербургское общество, но теперь, после письма Аркадия Россет к сестре его, я не только мысленно повторяю все сказанное мною, но мне еще кажется мало. Как вспомню, так злость и негодование разбирают, тем более, что и здесь есть хорошие образчики. Так, например, Медем, член нашего немецкого посольства, чуть не выцарапал глаза Смирнову за то, что он назвал Пушкина ľhomme le plus marquant en Russie[611]
, и прибавил: «Pouschkine a fait de jolis vers, c'est vrai, mais sa popularité ne lui est venue que de ses satires contre le gouvernement»[612]. Жаль, что он не сказал этого мне; я бы осадил ревельскую селедку! Уж эти немцы безотечественные, непричастные русской славе и русским чувствам, долго ли им хмелиться на чужом пиру? Как ни сойдемся, всё говорим про одно, и разойдемся, грустные и сердитые на Петербург!Я думаю, что я к добру теперь не в Петербурге, где бы я перессорился со всеми, а может быть, пошло бы и далее, vous savez, chère maman, que la modération, le sang-froid et moi n'avons jamais passé par la même porte[613]
, a я и здесь все эти дни не в своей тарелке. Это происшествие и в Париже произвело действие: дня два или три после вашего письма было напечатано известие во всех журналах, а сегодня в «Journal des débats»[614] прочел я une notice sur Pouschkine[615], очень порядочно и верно написанную. Вчера оставил я карточку у д'Аршиака, которого не застал дома (он мне сегодня поутру прислал «Онегина» с вашей запиской, милая маменька; за то и другое целую нежно ваши ручки), был… у M-me Ancelot[616]. Она мне объявила, что д'Аршиак ее приятель и что я встречу его у ней в субботу, что и остановило мои преследования. Вечером… пришел Соболевский и просидел и проболтал со мною до половины третьего все про тот же предмет, так что очень пора на покой… Сегодня утром читал я «Онегина», и иногда невольная слеза капала из глаз — так живо напоминали иные стихи этой прелестной поэмы Пушкина… У Смирновых обедал Гоголь: трогательно и жалко смотреть, как на этого человека подействовало известие о смерти Пушкина. Он совсем с тех пор не свой, бросил то, что писал, и с тоской думает о возвращении в Петербург, который опустел для него.…я поехал прощаться с Свечиной… Я застал у нее Николая Палена, брата посла; разговор скоро обратился к Пушкину, и немец вздумал запеть по-своему, что-де Пушкин виноват, что он-де с ума сходил и прочие lieux communs[617]
, да не на того сердечный напал, и я, с своей стороны, гораздо подробнее, обстоятельнее и вернее рассказал всю историю и не мог выдержать, чтоб не задеть прекрасное общество.Он: «Только одна чернь проявила энтузиазм, но общество, в котором жил Пушкин, имело более прав судить его».
Я: «Это общество не имело никакого права, оно отринуло Пушкина, из зависти или почему — не знаю, оно всегда было ему враждебно и в час его смерти изменило народной славе и народным чувствам и стало достойно презрения. Что же касается того, что вы называете чернью, — то были военные, чиновники, артисты, купцы и добрый народ русский, мнение которого уж, конечно, стоит не меньше, чем мнение самозванного кружка без всякого веса».
А. В. Никитенко
Из дневника
Итак, Уваров и мертвому Пушкину не может простить «Выздоровления Лукулла».
Сию минуту получил предписание председателя цензурного комитета не позволять ничего печатать о Пушкине, не представив сначала статьи ему или министру.
Завтра похороны. Я получил билет.
— Утешительно по крайней мере что мы все-таки подвинулись вперед, — сказал он, указывая на толпу, пришедшую поклониться праху одного из лучших своих сынов.
Ободовский (Платон) упал ко мне на грудь, рыдая, как дитя.