— Совершенно верно! — воскликнул собеседник. — Но это было только начало! Ведь потом он написал своих знаменитых демонов! А ведь в них больше тоски и тревоги, чем гордости и величия. Одно и то же, что и у поэта! О чём вдруг затосковал его образ? Ясно, о чём! О любви! Но самое таинственное — это динамика. Посмотрите, как всё начиналось. В тысяча восемьсот девяностом году он пишет «Сидящего демона». Если вглядеться, это уже человек. На рубеже двадцатого столетия — «летящего», а через три года — «поверженного». Если бы вы и не знали финала, его легко угадать!
— Да, именно тогда он ослеп. Я знаю, — кивнул хозяин кабинета. — И начал сходить с ума.
— А в приступах безумия просил у Бога глаза из чистого изумруда!
— Но ему не дали, — грустно промычал Меркулов, всё ещё закусывая.
— Не факт! — Сергей вспомнил подобный диалог. — Врубель был уверен в противоположном! И видел новыми глазами недоступное нам! Потому и принимали за сумасшедшего. Незнакомо?
— Да, явление существует.
— Но интересно и другое, — гость прервался, уделив внимание аккуратности намазывания икры на хлеб.
— Этика? — поддел его Меркулов и засмеялся.
Смех не остановил намерений Сергея, но улыбку вызвал.
— Работал он у Саввы Мамонтова — олигарха того времени. А потом написал его портрет. Вскоре тот был разорён, попал в Таганскую тюрьму, по сути, был уничтожен и умер в одиночестве. А начиналось всё с Лермонтова. Кстати, люди, изображенные или упомянутые в зале демонов Врубеля в Третьяковке, кончили плохо. Даже те, кто просто принимал участие в оформлении. Кроме одного. Пока.
— Кого?
— Одного современного мецената. На чьи средства зал был реставрирован. И в благодарность его фамилия красуется над входом.
— Н-да. Неосторожный поступок.
— Согласен. Неосторожное обращение с таким предметом, как искусство, афиширование участия чревато большими неприятностями, а уж вольное…
— Что вы имеете в виду?
— Да что знают все. К примеру, Чайковский умер через десять дней после исполнения своей знаменитой Шестой симфонии. Последней. А ведь его смерть оставила много вопросов. Великий Леонардо — через день после Вальпургиевой ночи. Его картины — загадка, но чья? Солоницын в сорок пять лет играл сорокапятилетнего Достоевского. Умер в долгах, как и его герой, в сорок семь. Кстати, последняя роль — Гамлет. Тарковский после «Сталкера». Таких примеров масса.
— Всё-таки, думаете, играть покойника нельзя?
— Дело не в этом. Просто актёры ближе всех стоят к черте, за которой душа и сам человек не единое целое. Ведь они с молодых лет мечтают стать знаменитыми. Мы говорили уже об этом. А что такое знаменитый актёр? И что такое его мечта? Второе и есть главная внутренняя драма. Смертельная рана души. Одарение же талантом при такой мечте — рана вторая. Ведь каким талантом? Талантом покинуть, отторгнуть свою сущность и стать другим, пусть даже на время. Иначе никакого актёрского «величия»! Где-то на этом пути и находится точка невозврата. Здесь и сходятся эти раны, как два смертельных тиска, и удавляют жертву. Помните: «перевоплощение преступно»? Когда ты впускаешь чужую душу, душу своего героя — полбеды. Но когда, покидая свою, полностью перевоплощаешься, что не только возможно, но и главная цель, да и мечта многих, — ты преступаешь порог. И прикасаешься к смерти. «Отодвинутая» душа не может узнать тебя, перестаёт быть родной и пугается в растерянности. Ты — другой! Так человек становится чудовищем. Чудовищем, губящим душу. Люди исключительного дарования, пережив такое состояние, задавали себе вопрос: «Ради чего?». И приходили в ужас от ответа. Иногда умирали. Вот выбор! Вот падение! Какой там Гамлет!
— А как это всё связано с вами… — Меркулов многозначительно посмотрел на говорившего, — с вашим визитом ко мне?
Гость встал и, медленно отойдя в угол, обернулся.
— Если Пушкина, Лермонтова и прочих
Режиссёр откинулся на спинку кресла.
— Нет, все-таки вы наглец! Приходите, тратите моё время, морочите голову, ещё и обвиняете… каким-то нелепым приговором!
— Поправить положение легко. Только слово, и вы забудете обо мне, — спокойный ответ гостя подействовал отрезвляюще. Меркулов смолк, отстранённо уставился в окно, и только барабанящие по столу пальцы выдавали напряжённую работу мысли.
Это продолжалось недолго. Через несколько минут, словно вспомнив, что гость всё ещё здесь, режиссёр, как ни в чем не бывало произнёс:
— Я, уж простите, вернусь к нашему разговору. Лев Николаевич и Шекспир. Как-то уж все бесспорно. Да и не узок ли круг? Не люблю я «гладкости», одного ответа на такие вопросы. Не переношу однозначности и категоричности.
— А как же вы переносите категоричность всеобщего принятия? Того же Дали или Малевича? Где же последовательность? Где хвалёные сомнения художника?
— Так и величие Толстого общепризнано!