Суворов в открытую над тактикой Светлейшего смеялся, считая ее «занудной», и вот какую песенку собственного сочинения распевал: «Я на камушке сижу, я на Очаков гляжу». Александр Васильевич и Григорий Александрович в то очаковское лето окончательно выяснили, что имеют диаметрально противоположные представления о стоимости солдатской жизни…
Суворов солдат, конечно же, любил, как детей своих, но был убежденным пропонентом принципа «бабы новых нарожают», эту идею маршал Жуков ведь у него позаимствовал. Ну а Потёмкин проповедовал: «Солдаты не так дешевы, чтобы ими жертвовать по пустякам. Ежели загублено будет столько драгоценного народа, то и Очаков этот того не стоит…»
Вот так и началась «тягучая осада»…
Если по-честному – князь, конечно же, боялся не только больших потерь, но и неудачного штурма. Провала Потёмкин бы не перенес. На карте стояла его репутация полководца…
Внимание всей Европы весной 1788 года было приковано к маленькому, похожему на наконечник стрелы, пятачку Черноморского побережья, зажатому между морем и лиманом. Здесь в ожидании событий собралась весьма пестрая и причудливая толпа военных, журналистов, писателей, дипломатов, авантюристов, шпионов и шпионок и просто искателей приключений без определенного рода занятий. Кого тут только не было: принцы, адмиралы, адъютанты, казаки, корсары и каперы, попросившиеся к нему, к Потёмкину, в армию, мечтая «о подвигах, о доблестях, о славе…»
Дрянь место – Очаков – турецкая Ачи-Кале, генуэзский Лерич… Летом – жарюга, зимой – лютая стужа, осенью – проливные дожди… Комары, блохи, дизентерия у солдат, малярия у всех. Вода в лимане – отстой, дохлые турки в воде плавают, дно – глина да ракушки… купаться в этой помойке даже в июльскую жару ломало. Но всё ж таки купались, купались солдатики, чтобы хоть как-то освежить измученные ожиданием штурма тела и души. Верховное же командование армии, а также всякие важные иностранцы как воители, так и наблюдатели, жили, в общем-то, довольно комфортно.
Светлейший себе в комфорте тоже, естественно, не отказывал, просто уже физически не мог. Многокомнатный шатер, прекрасная кухня и, конечно же, сопровождавшие его везде и всюду оркестр и хор под руководством маэстро Сарти…
Потёмкин пригласил знаменитого на всю Европу композитора и дирижера четыре года назад на должность придворного капельмейстера императрицы. А потом переманил в личное пользование.
И с тех пор ел, спал, воевал, путешествовал и предавался любовным утехам под аккомпанемент его оркестра.
Князь сам перед собой иной раз оправдывался – имею, мол, право на роскошь, безусловно, имею, все-таки второй человек государства Российского! Но иногда было совестно в глубине души перед солдатами, тухнущими в ожидании штурма в землянках. Хотя рижским бальзамом, пищей мясной и теплыми одеялами снабжал он их исправно. Из своих запасов. И частенько на свои деньги.
В августе тяжело ранили в голову Кутузова, второй раз, почти в то же место. Потёмкин любил и ценил его чрезвычайно, не меньше, чем Суворова. Когда личный лекарь Потёмкина, доктор Массо, доложил, что положение генерал-майора «весьма сомнительно», Светлейший, сломя голову, примчался в госпитальный шатер.
– Михаил Ларионыч, выживешь?
– На всё Божья Воля, князь… – простонал бедолага.
Лишь на седьмой день стало ясно, что выживет. И, сидя у его постели, Светлейший спросил:
– Скажи мне, Ларионыч, ибо я тебе, как никому, верю, что делать? Весь мир мне в спину дышит: «Штурмуй, штурмуй!» А я боюсь… И солдат положить боюсь, да и уж что там… перед тобой лукавить не буду – обосраться боюсь… Что скажешь, генерал-майор?
– Светлейший, ты себя слушай, а не весь мир… кровь-то на тебе будет! Ну, а насчет «обосраться», поговорку-то солдатскую ведь знаешь: «Лучше от пули, чем от поноса…»
Светлейший нагнулся, поцеловал терпилу-мученика и сказал, вставая:
– Видать, планида твоя такая, Миша, тяжелые раны получать. Так и отпишу матушке-императрице. Но коли смерть тебя отпустила, чует мое сердце, ты отчизне ещё великую службу сослужишь. Береги себя!
И вышел из шатра с твердым намерением начать подготовку к штурму.
Вот тут-то и произошло то, что изменило его планы, да и, пожалуй, всю его жизнь…
Хозяйством и бытом потёмкинского обширного походного двора занимался большой и слаженный коллектив камердинеров, портных, прачек, белошвеек, и просто женский люд по хозяйству. Цейтлин как-то спросил, не можно ли дальнюю родственницу его жены, сироту, пристроить по хозяйству: в шатрах убирать или прачкой.
На что Потёмкин пожал плечами:
– Говно вопрос, Цейтлин, чего ж не можно, поговори с камердинером, с кастеляном, пусть пристроят сироту…
Забыв об этом разговоре, он почти не замечал худосочную фигурку Фирки, иной раз попадавшуюся ему на глаза.