…С тех пор прошло семь лет, и теперь, в застенках гестапо, бандит и фашист Кутмайстер от имени такого же бандита Эрлингера обещает даровать мне жизнь, если я, советский спортсмен, перестану быть самим собой, если продам, свою совесть и честь. Вот почему я пишу вам в необычных условиях — в мокром карцере, недавно сооруженном их „специалистами“. Это, пожалуй, единственное строительство, осуществленное ими в моем городе. Сюда не проникает свет солнца, но и здесь все-таки можно до конца остаться человеком. Мне верится: ваше место — среди таких, как я.
Но, возможно, я ошибся? Возможно, в эти минуты вы шнуруете бутсы победителям, играющим на стадионе „Стад де Пари“? Тогда справедливые люди сочтут вас предателем и при встрече брезгливо отвернутся от вас.
Нет! Нет, простите меня за эти предположения! Я верю в человека, в правду, в жизнь… Не может быть, чтобы победили садисты и палачи. Но, месье Вильжье! Не обижайтесь на меня, если я скажу вам и другое: это ваши заблуждения помогли им залить кровью весь мир…»
Погруженный в своя мысли, Русевич не сразу расслышал тяжелый скрип дверей и резкий окрик:
— Выходи, украинская свинья!
Русевич встал и, превозмогая острую боль в суставах, придерживаясь за скользкую стену, вышел в коридор.
У Бабьего Яра
На пороге карцера Николай потерял сознание. Он не помнил, как волокли его по коридорам и бросили в кузов грузовой машины. Находясь в обморочном состоянии, он смутно ощущал дневной свет, порывистый, холодный ветер, резкие толчки на выбоинах. Минуло чуть ли не три месяца, а Русевич все еще не мог избавиться от кошмаров, которые мучили его в карцере. Бесконечными ночами стаи псов рвали его тело, стараясь вцепиться клыками в горло, а он, обессиленный, едва отбивался, пытаясь закрыть руками шею и лицо.
В грязном бараке на Сырце, куда его швырнули к таким же изувеченным узникам, кошмары долго еще не покидали его.
Ветхое, пронизанное сквозняками жилище согревалось только дыханием заключенных. Лагерное начальство настрого запретило протапливать печи, хотя у бараков были сложены огромные штабеля дров, заготовленных пленными.
Все же Русевич благодарил судьбу за то, что снова оказался вместе с Ваней и Алексеем. Без их поддержки он вряд ли выжил бы после того, как его, изуродованного, бросили в лагерь.
Кузенко и Климко совершенно случайно оказались вместе, а затем в их группу, состоявшую из ста пленных, был доставлен и Русевич. Они не отлучались от Николая ни на час. Видя друзей рядом с собой, он испытывал ту несказанную радость, которая врачует без докторов и лекарств.
Первое время сотня была занята погрузкой леса. Кузенко учил Николая создавать видимость интенсивной работы:
— Коля, ты не напрягайся, слегка придерживай бревно, чаще отдыхай, но так, чтобы фриц думал, словно ты трудишься в поте лица.
Русевич поправлялся очень медленно. Дни тянулись мучительно однообразно, четырнадцатичасовой труд на рубке и погрузке леса надрывал его силы.
Пришла зима, а с нею — и новые испытания.
Однажды ранним морозным утром в конце января, когда сотня заключенных, в которую входили Русевич, Климко и Кузенко, как обычно, выстроилась у барака на поверку, надзиратель вызвал по списку десять человек. Николай услышал свою фамилию. Он сделал три шага вперед; эти десять пленных образовали отдельную шеренгу.
Поеживаясь от мороза, сонный охранник объяснял через лагерного переводчика:
— Эти десять мерзавцев оказались счастливчиками. По крайней мере, им гарантируется целый месяц спокойной жизни. Остальные могут им позавидовать. Эй, счастливчики! Вы назначаетесь в похоронную команду.
Русевич пошатнулся, казалось, сама земля качнулась под ним: он знал, что представляли собой похоронные команды на Сырце. В них набирались пленные, физически еще не окончательно истощенные, — они должны были хоронить расстрелянных. Потом, через месяц, их расстреливали самих. Впрочем, редко кто из узников, назначенных в такую команду, выдерживал месяц. Многие утрачивали психическую уравновешенность, другие сознательно гибли «при попытке к бегству», третьи находили самые разнообразные способы, чтобы покончить с собой. Эти люди должны были присутствовать при массовых казнях и разбирать груды еще теплых тел… Русевич был уверен, что в этих командах могли работать только люди или окончательно утратившие рассудок, или ставшие самыми низкими прислужниками палачей.
Он сделал еще шаг вперед, и в морозном воздухе голос его прозвучал с отчетливостью, неожиданной для него самого:
— Господин надзиратель. Разрешите обратиться?
Тот медленно обернулся, потрогал небритую щеку, сдвинул морщины на лбу.
— Фамилия?
— Русевич!
— А, футболист… Говори.
— Я отказываюсь от назначения.
— Ого! — удивленно прогудел охранник. — А разве кто-нибудь спрашивал твоего согласия?
— Все равно. Я отказываюсь от этого назначения. Я предпочитаю быть расстрелянным. Так и передайте начальству.
Сдвинув ушанку, надзиратель почесал за ухом, равнодушно глядя на Николая.
— Может, и еще найдутся такие… смельчаки?