Решив, что времени прошло достаточно и те двое уже наверняка курят следующую сигарету на развалинах еще чьей-нибудь жизни, смеясь над постигшим кого-то несчастьем, Штефан вылез наружу и, бросившись к ящикам, продолжил шарить по ним в темноте руками. Но даже в этом хаосе он старался действовать методично: каждый исследованный обломок отставлял в сторону, чтобы уже не возвращаться к нему снова.
Его пальцы то и дело натыкались на острые щепки и занозы, но больше ничего не находили.
Штефан уже почти отчаялся, когда крошечный кусочек бумаги, приклеенный к нижней стороне наиболее целого ящика, брошенного в угол, все же попался ему под руку. Впрочем, клочок был такой тонкий, что мог оказаться просто ярлычком.
Ощупав находку еще раз, Штефан ногтями поддел краешек липкой ленты. Оторвав ее от дерева, он осмелел настолько, что зажег фонарик.
И тут же застыл – за окном снова раздались голоса. А он даже не слышал, как они подошли.
Он сидел не шевелясь. Голоса удалялись.
Так и не выяснив, что за клочок ему попался, Штефан бережно, чтобы не потерять, опустил его в карман и продолжил осмотр в темноте, не решаясь снова зажечь фонарик. Найдя еще три разрозненные бумажки, он сунул в карман и их, крадучись вышел из здания редакции и поспешил в подземелье.
Конечно, лучше было бы подождать до ночи, когда он вернется в особняк, но он не мог: у него даже колени дрожали, так ему было необходимо узнать правду самому, прежде чем нести ее Вальтеру и маме. У входа в тоннель он скорчился за кучей скопившегося там мусора и развернул первую бумажку – ту, что нашел приклеенной ко дну ящика.
В его руке сверкнул фонарик. Кружок света упал на буквы.
Дебаты в Вестминстере
В половине седьмого, когда Хелен Бентвич, весь день проведя на галерее для зрителей, уже чувствовала, что от бесконечных речей парламентариев у нее начинает распухать голова, дело наконец-то дошло и до вопроса о беженцах. Слово взял Филип Ноэль-Бейкер. В присущей ему эмоциональной, хотя и несколько высокопарной манере он изложил ужасающие подробности: где-то сожгли заживо семью; в Капуте в два часа ночи разгромили школу-пансион; в Бад-Зодене туберкулезных больных в ночных рубашках выгоняли на улицу; в Нюрнберге пациентов еврейской больницы заставляли маршировать на параде.
– Если эти действия были спонтанными проявлениями ярости толпы, то германскому правительству следовало наказать лиц, преступивших закон, и возместить ущерб пострадавшим, – сказал он. – Однако правительство Германии поддержало преступное деяние, издав декрет, который объявляет самих евреев виновными во всех причиненных им бедах и облагает их штрафом в размере восьмидесяти четырех миллионов фунтов. И, что страшнее всего, германское правительство начало арестовывать еврейских мужчин в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет.
Тут оратор заметил, что вовсе не желает нагнетать ужасы, однако уважаемые члены парламента должны понимать, что арестованных отправляют в так называемые трудовые лагеря, где те, работая по семнадцать часов в сутки, получают рацион, недостаточный, чтобы прокормить и ребенка, и к тому же подвергаются пыткам. Каким именно, оратор предпочел не уточнять. Хелен тоже предпочла бы не знать этих подробностей, но, увы, ей пришлось ознакомиться с ними еще раньше, и теперь она не понимала, зачем щадить деликатные чувства парламентариев, когда есть возможность повлиять на принятие ими решения – спасать или не спасать чьи-то жизни.
В десять вечера министр внутренних дел Гор подошел наконец к вопросу о «Киндертранспорте»:
– Виконт Сэмюэль, представители иудейской общины и ряда других религиозных организаций обратились ко мне с интересным предложением. Оно опирается на опыт военных лет, когда Британия давала приют тысячам бельгийских детей, что помогло спасти эту нацию от полного уничтожения.
– Тех детей привозили сюда вместе с родителями, когда родители были, – шепнула Хелен Норману.
Норман наклонился к ней так близко, что его дыхание защекотало ей ухо, и шепотом ответил:
– Человека всегда легче склонить к тому или иному шагу, если дать ему понять, что у его поступка есть прецеденты.