«Шагом марш и ать-два левой!» — это он освоил быстро. А вот утренняя побудка, когда спать еще так хочется, будто только что заснул, — к этому привыкнуть было трудно. Запомнилось первое утро в казарме. Пока сбросил сон, повернулся, спустил на пол ноги, огляделся в новом месте, прошло пять минут. А ведь как раз за столько времени надо было собраться и заправить койку. Опоздал молодой солдат. И в первый день военной службы получил наряд вне очереди: чистить на кухне картошку. Когда несколько лет спустя рассказывал об этом сыну, Володя спросил отца:
— А за что наряд?
— В наказание.
— А за что наказание?
— За то, что все койки были заправлены без складочки гладко-гладко… А моя разлохмаченная.
— Ну и что, что разлохмаченная? Придирались? Да? От этой твоей койки враги нас не победили бы? Да?
— Как знать. Солдат должен с первого дня службы, с утра, с первой минуты, делать все точно и отлично. Сегодня койку опоздает заправить, завтра не успеет почистить винтовку, портянку плохо намотает…
— Ну и что?
— Грязная винтовка может заржаветь. А враги пульнут в солдата. Крыльев нет, а летает бойко. Это у нас так о пуле говорят. Ржавая винтовка — никудышный солдат. А плохо ногу обмотал портянкой — ногу эту до крови разотрет, от своих отстанет, опять его врагам в одиночку убить ничего не стоит.
Володя молчал. Тогда хоть и не все понял, но запомнил, что говорил отец. И спросил:
— И ты научился заправлять койку?
— Научился.
— За пять минут?
— Нет. Пять минут — это было в первые дни. А потом за четыре минуты и за три.
— А ты говорил, что тебя на военной службе два раза наказывали… Второй раз за что?
Матвей Тимофеевич помолчал, а потом произнес, как бы думая вслух:
— Наказывали?.. Нет, Володька, не наказывали, а учили. Привезли нас, значит, необученных, зимой в лес. Я был тогда командиром отделения. Ух и холода же тогда были! Снег скрипел под ногами, деревья трещали от холода, а мороз жег щеки и спирал дыхание. А потом вдруг оттепель. Ну и приказали нам срубить и собрать такой небольшой дом в лесу для нашего взвода. Работали днем и ночью при кострах. Построили точно к сроку.
— А за что ж наказали? — спросил Володя.
— Погоди. Не забегай вперед батьки в пекло. Понял?
— Понял.
— Я ж говорю: не наказали. Просто приехал командир, зашел в наш дом, попрыгал, проверяя половицы, и провел ладонью по стенам, как бы поглаживая их.
— Понравилось, как построили?
— Опять. Ну погоди. Вышел, значит, командир на снег и сказал, помню, не громко, так, будто и не приказывал, а советовал: «Разобрать и сложить заново».
— Ну?!
— Вот тебе и «ну»! И срок дал в два раза меньший, чем раньше. Во как!
— А почему?
— А потому, что мы торопились и плохо припазовали — пригнали одно к одному — бревна. Не подумали, что, когда вернутся сильные морозы, дом наш будет промерзать насквозь. Ведь не топор тешет, а плотник.
— И ты, папа…
— Что — папа? Приказ есть приказ: разобрали по бревнышку, трое суток работали. Спали по часу, два, как и где придется, иногда сидя у стенки. Сделали. А потом, когда грохнуло сорок градусов, из всех соседних подразделений прибегали к нам погреться. У них иней на всех стенах, а у нас теплынь. Недаром говорят: «Лоб не вспотеет — котел не закипит». Во как!..
Матвей Ратиков вспоминал этот разговор с сыном по дороге на фронт. И в эти же примерно дни Володя с Натой и мамой смотрели, как белка учила бельчонка. Как радостно было бы Матвею Тимофеевичу узнать тогда, что все трое Ратиковых живы и здоровы! Ведь все время думалось: где-то они теперь? Как живут? Чем живут?
Ратикову казалось, что поезд еле тянется, а потом вагон начинал отчаянно качаться и греметь: пролетали не по-летнему мокрые и грустные полустанки, невзрачные перелески, низкие лохматые тучи, которые нависли над нескошенными полями. Толчки, остановки среди голых полей и бугров, потом испуганный крик паровоза, снова толчок и стремительный бег поезда. Доро́гой тревожный был сон у Матвея Тимофеевича, и во сне этом всегда почти дом, жена, Володя и маленькая Наташка.
Воинский эшелон остановился ночью. Было темно, а мгновениями вспыхивал яркий-яркий свет, и спустя секунду взрыв ударял в грудь, оглушал, бил пылью и мелкими камешками по лицу, пытался свалить и отбросить. После взрыва становилось еще темнее: ослепленный вспышкой, Матвей Тимофеевич совсем ничего не видел и в одном шаге перед собой. Он слышал только, как кто-то бежал вдоль состава, крича:
— Скорей! Скорей!
И Ратиков повторял это, торопя своих красноармейцев:
— Живей, ребятушки! Ну, у кого не ладится? Прыгай на землю.
Сам Матвей Тимофеевич был уже собран: вещмешок за плечами туго подогнан, автомат на груди, лопатка и котелок по бокам.
Бойцов своего отделения он торопил по-разному — кого строгостью, кого дружески, а кому старался помочь. Он знал, что у каждого из этих молодых красноармейцев, впервые надевших одинаковые гимнастерки, свой особый характер и привычки.
Бомбежка приближалась к эшелону. Вот уже бомба взорвалась совсем близко, и Ратикова при этом сшибло с ног и обсыпало колючей землей. Как сквозь сон, он услышал:
— Ой, убьют!