Не знаю, тревожила ли Н. Я. загадка “зги загробной” или онтологическое доказательство бытия Божия. Ни о смерти, ни о Боге она вообще не говорила. По крайней мере, со мной. По-моему, вера как состояние души, включая и главную из вер – в Бога, в состав ее “генома” вообще не входила. Равно как и надежда. Не тот человек.
Иное дело – религии, конфессии. Это интриговало, задевало: христианский персонализм в споре и ссоре с иудейским коллективистским избранничеством… Или протестантский пиетизм – в отличие от Мандельштама не любила “лютеран богослуженье”. А вот к чему испытывала активную неприязнь, так это к тогдашним (и только ли тогдашним?) идолам советской интеллигенции, всем, без исключения, видам восточных культовых “единоборств”: что йога, что дзен, что буддизм, что через черточку – один звон.
По преданию, Анна Андреевна по прибытии в Ташкент оглянулась окрест и проговорила: “Очень средняя Азия”. Так и Н. Я. могла бы сказать: “Очень дальний Восток”. ‹…›
Но была одна тайна, нет, не тайна – таинство, перед которым Н. Я. в изумлении и благоговении немела всю жизнь: рождение стиха. Но и раньше: зарождение.
Они – О. Э. и Н. Я. – были близки той особой сиротской близостью, которая возникает у иных избранных пар на сейсмическом сломе истории, культуры, быта.
Они были “бомжи”, выброшенные в бесприютность революционными беспорядками в начале и советским “новым порядком” потом.
Они – не семья, пусть даже бездетная, оба принципиально бессемейны в бездомном мире; они – это остров на двоих, застывшее настоящее с памятью о прошлом, не разделенной, а помноженной на два. И с предчувствием будущего, которого не будет. ‹…› Доходило до меня, – не припомню, в каком виде, публикаций или приватных разговоров, – будто молодое поколение мандельштамоведов сильно раздражено против Н. Я.: дескать, она незаконно оккупировала всю территорию мандельштамовской поэтики, так что всякий иной подход натыкается на “укрепрайоны” ее книг и авторитета. Короче: “Тень, знай свое место!”[851]
Это бесчестно. Непредвзятое чтение ее книг ясно показывает: она не лезла стихам в душу (“идейное содержание”), не за рилась на частную собственность профессуры: организация стиха с помощью “орудийных средств” рифмы, ритма, размера… То, что она писала, и писала блистательно, была повесть об обстоятельствах стиха и автора.
Для подобного жанра у нас имеется необходимый термин: “контекст”.
Но контекст, как русский человек, “слишком широк” (от истории и политики до “квартирного вопроса”): “не мешало бы сузить”.
И Н. Я. “сужала”: у нее не контекст порождает или набредает на соответствующий ему текст, – нет, текст О. Э. сам определяет свой контекст, притягивая, как магнит опилки, из “шума времени” лишь необходимое себе в качестве глины, первичного сырья.
Н. Я. из стихов извлекала подстрочник реальности, восстанавливала черновик жизни.
Потому так высоко ценила наблюдение в ранге озарения, вроде открытия И. Семенко (так, кажется), что “малиновая ласка начальника евреев” в “Канцоне” перекочевала туда с картины Рембрандта “Возвращение блудного сына”[852]
.Это был дорогой подарок – цепочка чистого золота: посещение музея – от зрительного нерва – к речи, от изображения – к слову. ‹…›
Женский состав окружения Н. Я. был не прочь “загрузить” ее своими любовными романами, повестями и рассказами: муж, любовник и обязательно еще некто, беззаветно, но безответно любимый.
Делалось это, разумеется, с позволения Н. Я. и даже при прямом поощрении с ее стороны.
Вероятно, всё от той же “недосоленности” общения.
Однообразные, но многочисленные сюжеты этой “исповедальной прозы”, кто бы ни был ее автором, Н. Я. никогда не пересказывала, мне – точно, но и другим, я уверена, тоже.
Провокация – это, быть может, и не доблесть, но сплетня – точно низость.
Так что о гостях и гостьях Н. Я. я знала только то, что они сами о себе говорили.
Иногда, впрочем, делилась со мной общими наблюдениями и соображениями по поводу моих современниц. Примерно так:
– Что-то всё у них (у вас) чересчур сложно, избыток психологии, возни с собой, на одно действие – целый выводок чувств. Но так всегда было, женская порода. Аня, покойница, например, почти до конца жизни была уверена, что все знакомые мужчины по ней вздыхают, одни – явно, другие тайно. Тайных вздыхателей было, конечно, больше. А у меня еще с молодости (смешок) по поводу сложных чувств и запутанных отношений всего два вопроса: а спать он с вами хочет? А он на вас тратится?
Усмешка.
Смеялась мало, усмехалась часто.
В том, что не касалось высших ценностей (поэзия, свобода, культура, личность), в сфере, так сказать, “человеческого, слишком человеческого”, ей был свойствен обворожительный цинизм старинного, “золотопогонного” образца, такого больше не сыщешь: насмешка романтизма над сентиментализмом.
Нет, “поэтической натурой” Н. Я. решительно не была. Но не была и натурой прозаической. Я не встречала человека менее приземленного, менее прозаичного, чем Н. Я.