Атмосфера в “Березке” пренеприятная, несвежая атмосфера, вороватая, даже не Торгсин времен НЭПа, а какая-то потребительская “малина”, притон для дефицита…
При взгляде на призывно развешанную толкучку кримпленов, джерси, полиэстеров и твидов гогеновских расцветок и уныло-элегантного покроя мне тоже становится нехорошо, и я отчетливо понимаю, что ничего не выберу. Но это – нельзя.
И вдруг – удача!.. В самом конце одного из бесконечных рядов, в стороне от респектабельных родственников притулилось нечто…
Как дурнушка на выданье средь шумного бала завидных красоток-невест…
Явный изгой, отщепенец в пошивочно-портняжной семье, мутант, образовавшийся из полигамного союза пальто, платья и брючного костюма. Носится на обе стороны, причем каждая выглядит как изнанка…
Сыграв Андрея Болконского и нежно прижимая к груди проволочную вешалку с распятой на ней Наташей, направляюсь к стойке расплат и раздач.
Н. Я. удивленно подымается: выбор занял меньше десяти минут.
Обслуга потрясена (“уж и не чаяли пристроить…”) и предлагает в награду от фирмы любой приглянувшийся товар за бесплатно (разумеется, в разумных пределах).
Н. Я. заказывает свой стандартный набор: бутылка джина, дивный “чеддер” в круглом малиновом пластике и, разумеется, доплачивает.
В такси Н. Я., удовлетворенно поглаживая пакет с шелковым монстром, признается, что опасалась, как бы я не выбрала чего-нибудь скромно-элегантного “на каждый день”… Конечно, и это бы сошло, но как-то скучно… ‹…›
…Нарождавшееся мандельштамоведение Н. Я. встречала с энтузиазмом, мандельштамоведов – с еще большим.
Независимо от метода, который каждый из них исповедовал, будь то модный тогда структурализм, осколки формализма или старый добротный историко-сравнительный анализ.
Всех привечала, всех приваживала, и только одного хотела: чтобы одержимых Мандельштамом было как можно больше и разных. И одержимость была…
Вслед за О. Э. Н. Я. почитала филологию последним, если не единственным залогом бессмертия поэзии и поэтов.
Но чудилось мне еще и кое-что другое: как будто она затаилась в ожидании кого-то, кто сильнее ее, и дальше, и решительнее, чем она, совершит прыжок из царства свободы интерпретаций в царство необходимости стиха, ибо стих есть необходимость, в противном случае он – фальшивый купон.
На пороге стиха, не умея его переступить, топчутся наши представления, заботы и тревоги по поводу свободы воли или свободы выбора.
О связи свободы со стихом можно рассуждать лишь в связи с “
Так что напрасно Н. Я. беспокоилась (если беспокоилась): ближе нее к стиху О. М. всё равно никто не приблизился, потому что нет перехода от того, что мы называем реальностью, действительностью, существованием, к тому, что в старину именовалось поэзией, художеством, творчеством, наконец…
И если поиски и попытки продолжаются до сих пор, так это оттого, что в качестве реликта нами владеет религиозная боязнь незаполненного пространства. Но пора привыкать к дырам, которые нельзя заштопать, разрывам, которые невозможно склеить, расщелинам, которые не получается засыпать и утрамбовать, причинам без последствий и беспричинным следствиям…
Другой вселенной у нас нет. Да и эта под вопросом…
Моим изысканиям в области мандельштамовской поэтики Н. Я. внимала весьма благосклонно. Однажды сказала: “Тянет на книгу”, и предложила снабдить своим предисловием.
Я отказалась и пояснила: она слишком известна, поклонников у нее множество, недоброжелателей не меньше, и я бы не хотела, чтобы с ней сводили счеты или объяснялись в любви через голову моих сочинений.
Поняла, приняла, не переубеждала. ‹…› …А тем временем на безоблачном небе наших отношений собирались тучи… Назревал надрыв, и я до сих пор удивляюсь, что он не перешел в разрыв. Однако же не перешел, но грянуло сильно…
Шла речь о стихотворении “Не искушай чужих наречий…”
Мой разбор Н. Я. веско предварила, сказав: “Здесь Мандельштам имеет в виду измену русскому языку” (увлечение армянским и пр.).
Я взвилась:
– Н. Я., ну при чем тут русский язык? Где он, и где “уксусная губка для изменнических губ”? Ведь “уксусная губка” такая же точная примета казни Христа, как ладонь, пробитая гвоздем в блоковском стихотворении (“Христос! Родной простор печален…”)
Так что “изменнические губы” – это, простите, губы самого Христа.
Ключевое слово, отворяющее стих, – это “искушение”. Ну и куда вы денетесь от того, что слово это, как говорят наши друзья-структуралисты, “маркированное”, меченое слово, однозначно связанное с евангельским рассказом об искушении Христа в пустыне?
Так вот: теперь уже Христос предстает перед Мандельштамом как искуситель, обещающий спасение. Но это иллюзия, потому что речь чужая, имя тоже чужое, а “последний раз перед разлукой чужое имя не спасет…”.