В начале 1970-х годов он начал работу над переводом романа Джеймса Джойса “Улисс” и почти десять лет работал “в стол”, без перспективы опубликования перевода – Джойс был под запретом. За несколько лет до смерти он обратился к директору издательства “Художественная литература” с письмом, где были такие строки: “Я болен. Годы уходят, мой талант слабеет, силы убывают. Прошу заключить со мной авансовый договор, чтобы я мог посвятить всё свое время окончанию работы над Джойсом, не отвлекаясь на второстепенные задачи”.
Договор заключен не был. Тем не менее отец продолжал работу над “Улиссом”. Он успел сделать первую черновую редакцию перевода всего романа и начать вместе с Сергеем Сергеевичем Хоружим следующую редакцию. После его смерти С. С. Хоружий закончил работу, и в 1989 году “Улисс” был опубликован на русском. Но это уже совсем отдельный разговор, а о судьбе отца лучше всего сказал его близкий друг, поэт и переводчик Герман Плисецкий:
Уходит жизнь… и в наших голосах всё меньше радости живородящей, и Музы со слезами на глазах глядят вдогонку жизни уходящей.
Мне было девять лет, когда отец принес в дом отпечатанную на папиросной бумаге слепую копию “Последнего слова Юлия Даниэля”. Я прочла этот текст, и с того момента вплоть до сегодняшнего дня мои взгляды на политическую жизнь страны, где я родилась и живу, существенных изменений не претерпели. Конечно, я задавала вопросы. И мама дала мне толстенную папку машинописных листов – “Крутой маршрут” Евгении Гинзбург. Ну и так далее. Через два года, летом 1968-го, я уже вполне понимала, о чем говорили взрослые. Мои одноклассники по большей части слушали “
Отец отнесся к идее моего отъезда с энтузиазмом, хотя сам уезжать не собирался, а спустя некоторое время сказал: “Знаешь, пока ты не уехала, я хочу тебя познакомить с одним человеком”. “А с кем?” – спросила я. “Это вдова Мандельштама”, – был ответ. Отец вообще реагировал интересно. Например, получив некий гонорар, он спросил: “Что ты хочешь в подарок, шмотку или книжку?” – “Книжку”. Ответ был честный, я действительно хотела книжку, ну и получила – “Петербург” Андрея Белого! Правда, и шмотку тоже. Видимо, это была “проверка на вшивость”.
Через пару недель после того разговора и последовавшего за ним похода в гости к Н. Я. я неожиданно для себя обнаружила, что всё свободное время провожу у нее, а еще через несколько месяцев я уже знала, что никуда не поеду. Не то чтобы я обсуждала с Н. Я. этот вопрос и она мне отсоветовала, вовсе нет, даже речи об этом не было. Просто я поняла или, скорее, почувствовала, что тот, ну не знаю, багаж, что ли, образовавшийся в результате соприкосновения с Н. Я. и ее книгами, которые отец мне незамедлительно подсунул, не имеет смысла для жизни в эмиграции. А абстрагироваться от всего этого я уже не могла, даже если бы захотела.
В доме у Н. Я. я познакомилась с множеством замечательных людей. Там постоянно бывали Ю. Л. Фрейдин и Е. В. Сморгунова, Е. Б. и Е. В. Пастернаки, В. В. Шкловская и Н. В. Панченко, Е. С. Левитин, А. А. Морозов, Н. В. Рожанская-Кинд, Г. Г. Гельштейн, Н. И. Столярова, З. Я. Гельфанд, В. И. Лашкова, Л. Г. Сергеева, отец Александр Мень, который был духовником Н. Я., и многие-многие другие. Н. Я. уже очень болела и почти не вставала с постели, поэтому по большей части в то время к ней приходили не в гости, а “дежурить”, и при пересменке можно было неожиданно встретить кого угодно.
При этом Н. Я., которая всю жизнь мыкалась по углам, страшно ценила свою крошечную однокомнатную квартирку и весьма дорожила любой возможностью хоть на время выйти из-под дружеской опеки. Однажды то ли я запоздала, то ли мой предшественник должен был уйти пораньше, но Н. Я. около часа провела дома одна. К моему приходу на столе в кухне стояла кастрюлька с вареной картошкой. И чрезвычайно довольная собой Н. Я. ела, точнее, делала вид, что ест, угощала меня и всё приговаривала: “Как прекрасна картошка, сваренная собственной рукой!”