— Было раз… Я еще молоденька была. Зашла в лес, да и не выйти. Пойду, думаю, по солнышку. Пошла. А лес все глуше, да в такую чащобу зашла, что заплакала. Вышла я к вечеру совсем в чужую деревню и только там разобралась, что мне бы солнышко-то надо было держать в левой руке, а я — в правой.
— А много у тебя грибов? — по-хозяйски спросил Пронька.
— Три раза ходила, по мостиночке приносила. Хватит нам с тобой. Проживем.
— Проживем, — подтвердил Пронька.
— А в конце января мы пойдем с тобой к моему крестному в гости, в дальную деревню. Он старик богатый, да жадный, всего у него невпроворот — и меду, и масла, и мяса, и хлеба не на один год запас. Один он живет, и в гости к нему можно прийти только раз в году, когда у них в деревне праздник справляют, но зато тогда пей-ешь у него, что хочешь. Ночевать можно только одну ночь, а если остался на вторую, то он уж печку топить не будет и на стол больше не подаст, ешь, что осталось. Ну да и остатков хватает! Наедимся. Как заявимся мы к нему вдвоем — вот дивья-то будет!.. Еще картовинку? Ешь, батюшко, ешь.
Потом они пили чай. Анисья разомлела и опустила платок на плечи, обнажив все еще тугой, чуть стегнутый сединой пучок каштановых волос. Ее скуластое лицо, постаревшие, с синевой, губы и зеленоватые глаза в красных прожилках по белкам — все дышало сердечностью и вниманием к Проньке.
— Когда немцы все замерзнут, винтовки останутся? — вдруг спросил Пронька и поставил Анисью в тупик.
— Так, наверно, останутся… Тебе винтовку охота?
Пронька кивнул и стал колотить яйцом по кромке стола.
— А дом твой старый? — опять спросил он.
— Старый. Дом стоит с тех пор, когда еще и пил-то не было, а когда это было — никто не знает. Теперь и людей-то уж тех не осталось, все умерли. И печка с той поры стоит, не перекладывалась.
— А эта чашка тоже старая?
— И чашка эта исстари. Когда меня привели, она уже тут была, в этом доме.
— Зачем тебя привели?
— А жить…
Стук в окошко, как гром, напугал их.
— Открой! — крикнул с улицы Ермолай Хромой.
— Не закрыто! — ответила Анисья и изменилась в лице.
Пронька почувствовал недоброе, выскочил из-за стола и махнул на печку. Притих. На мосту, уже у самой двери, загромыхали сапогами — обколачивали грязь, потом ввалились двое — председатель и Одноглазый.
— Здоро́во живешь, Анисья батьковна! — по-начальственному поздоровался Одноглазый и первый прошел в передний угол.
— Ну, здравствуй, Анисья! — сказал Ермолай и деловой походкой проковылял к столу.
— Доброва здоровья…
— Никак праздник у тебя? Знать хорошо съездила. Так, что ли?
— Хорошо.
— Та-ак… — продолжал Одноглазый вести допрос. — Значит, все хорошо? Та-ак… А детдом разбомбили, что ли?
— Разбомбили, а тебе чего?
Тут Ермолай тоже ввязался:
— Ну ты, Анисья, вот чего: давай рассказывай, как и отчего.
— А чего мне рассказывать?
— Проньку почто назад привезла? Вот чего! Нечего нас тут объегоривать! Эвона его пальтишко висит, а сам, поди, на печи. В городе была?
— Была.
— Детдом нашла?
— Нашла.
— А Проньку почто не сдала?
Анисья смекнула, что про Проньку рассказал Одноглазому тот парень, что привозил ему рожь за валенки, и вместо испуга в ней стала подыматься злость.
— Вот и не сдала! Вас бы туда надо, а не Проньку, вот бы тогда вы по-другому…
— Ты не юляй, не юляй! — опять вмешался Одноглазый со своей рассудительностью.
— А тебя, Михаил, и вовсе это не касаемо!
— Как это — не касаемо?
— А вот так!
— Как это меня не касаемо, если парнишка опять будет теперь по деревне бродяжить, как подпасок? А? Летом пастуха нечем будет кормить, а тут еще он. Не касаемо!
— Не плачь, ребенок не съест твой кусок. Богатей! Пронька со мной будет жить, и всё тут!
— Убежит он от нее, как сегодня утром.
— Ладно, Михаил, не позорь меня, не пристанет! А Пронька сыном мне будет и никуда не убежит.
Мужики притихли.
Пронька на печке шевельнулся и притих тоже.
Ермолай уставился в пол, поморгал ресницами, как белыми крышками, и спросил совсем другим, немного виноватым голосом:
— Кормить-то чем будешь?
— Уж как-нибудь перебьемся…
— И почто ты это сделала?
— А почто ты меня посылал? — сорвавшимся голосом воскликнула Анисья и всхлипнула. — Сам посмотрел бы, какие там бегают мальчишонки — голо́дны, холо́дны, запу́щены. Тебе хорошо говорить, а я отдай его в этакой ад из своих-то рук, а потом всю жизнь и будет думаться: где он? Как там ему? Худым вырастет в этакой-то вольнице, так потом меня люди же и осудят. А если батько его придет — сгоришь ведь от стыда, ровно маков цвет…
— Батько убит.
— Приходят и убитые!
Анисья склонилась к коленям и вытерла подолом лицо.
— Ну, ты вот чего: не реви. Ладно, — увещевал Ермолай и, махнув рукавом по отпотевшему стеклу, приник к окошку: нет ли огонька у Ольги.
— Та-ак… Понятно! — встал Одноглазый и с ехидным прищуром высказал: — Значит, сынком обзавелась? Ну, давай, давай! Вырастет — хоть в морду даст, и то ладно!
Озноб прошел по всему телу Анисьи от этих слов. Ей на миг показалось, что все именно так и будет, что никто, даже Пронька, не скажет ей спасибо.
— Ну, ты идешь? — спросил Одноглазый председателя.
— Нет, ступай один. Я еще наряд ей дам да потолкую.