С этого времени существование миссис Каннингем было полностью парализовано ужасом. Ее страх смерти доходил почти до безумия, и всепоглощающее чувство беспомощности накрыло ее. Она была растеряна и напугана; она молилась Богу, в которого не верила, и полностью утратила контроль над собой; она требовала самого лучшего лечения и кричала, что лечение задерживается, потому что Джеймс и Эвелин подговорили врачей. Сильнейший страх привел ее мозг в состояние возбуждения, которое было сильнее усталости, лишило ее возможности спать и, к сожалению, всякого чувства собственного достоинства. Ее смятение и тревогу невозможно было унять. Ей могли бы помочь успокоительные, но, стоило нам приблизиться к ней со шприцем, она начинала кричать, что это часть плана по ее убийству. Она была вне себя от ужаса – и превратилась в несчастную лопочущую развалину, лишенную всякого самообладания и достоинства.
Нам пришлось перевести ее в отдельную палату, потому что на других пациентов все это тяжело действовало. Она кричала, что знает, зачем мы ее туда засунули: чтобы загубить ее тайком. Все врачи мошенники, а медсестры с ними в сговоре. Она требовала встречи со своим адвокатом, полицией, членами парламента. Она была одержима и могла думать только об одном.
Наконец из лаборатории пришли результаты ее анализов. Они говорили о распространенном метастатическом процессе. Облучение уже должно было начаться, но Главный колебался: если раковые клетки уже распространились по всему телу, циркулируя по кровеносным и лимфатическим сосудам, лучевая терапия вряд ли будет эффективной: переносится она тяжело, а пользы уже никакой. Но миссис Каннингем надрывно закричала, что мы намеренно лишаем ее лечения, которое ей было обещано и на которое она имеет полное право. Делать было нечего: Главный назначил ей облучение в низких дозах в качестве плацебо. И ее привезли на каталке в палату лучевой терапии. Здесь ее страх стал уже совсем безудержным. В те времени лучевое лечение проводилось в огромном аппарате, куда пациента вкатывали и затем закрывали внутри. Мы вкатили ее до половины, и тут ее накрыла паника. Она кричала, что мы кладем ее в гроб еще живую, чтобы избавиться от нее. Она металась и била руками направо и налево, требуя освобождения. Радиологам оставалось только вернуть ее в палату.
Бедная женщина. Она была так слаба, она умирала, но хуже всего был страх: он овладел ею целиком и наполнил ее дряхлое тело возбуждением, которое не давало ей покоя ни днем, ни ночью. Она подозревала каждого, и, казалось, даже палата съеживалась под ее пристальным бдительным взглядом. Смотреть на нее было тяжело, успокоить – невозможно. Лекарств она не принимала, отказывалась даже от снотворного и одновременно обвиняла нас в том, что мы не лечим ее как следует.
Болезнь – это всегда откровение; она позволяет увидеть то, что раньше было незаметно. В миссис Каннингем мы видели маниакальный страх смерти – нет, не страх перед раком, ведь она не верила, что у нее рак. Она боялась, что ее принудят к смерти: ведь раньше она говорила, что ей хотелось бы быстрой смерти. День за днем, час за часом она ждала этого, и ожидание сводило ее с ума. Да, в общем-то, и свело.
Бывает, что болезнь становится временем расцвета любви между людьми. Отчасти именно поэтому сестринский уход за больными – такая замечательная работа: ведь мы видим этот расцвет. Но бедной миссис Каннингем в конце жизни не досталось любви. Она была убеждена, что ее сын и дочь собираются выполнить предварительное распоряжение, которое она подписала и потом еще не один раз подписывала. Конечно, эта мысль была абсурдной, но невозможно спорить с одержимостью.
Эвелин приходила в больницу несколько раз, но мать отказывалась ее видеть и требовала, чтобы ее прогнали. Джеймс, верный своему слову, больше не приходил. Я помню, каким грустным было лицо Эвелин, когда она принесла маме последние подарки – цветы и ночную кофточку, – и мне пришлось вновь сказать, что миссис Каннингем не желает ее видеть. Они обе оказались лишены примирения – примирения между матерью и дочерью, которое облегчило бы последние дни матери и помогло бы Эвелин справится с утратой.
Ум и тело миссис Каннингем не могли долго выдерживать такого напряжения. Вся эта бешеная активность измотала ее. Она больше не могла кричать и возмущаться, а просто всхлипывала от обиды и несправедливости; она взывала к Богу и молила о милосердии. Даже во сне она была напугана: дежурившая ночью медсестра говорила, что миссис Каннингем часто просыпалась с криком и потом горько плакала.
К счастью, так продолжалось недолго. Постепенно ее разум затуманился, как обычно бывает при приближении смерти. Любые движения, речь и, наверное, даже мысли требовали больше сил, чем у нее оставалось. Дыхание, кровообращение и обмен веществ замедлились. Смерть наступила и успокоила ее, и в конце концов она узнала, что бояться нечего.