Старайся делать добро, наказывала мама; мне это удавалось без большого труда, потому что во мне было развито чувство поклонения Богу. На уроках пения в школе я выучил такие строки: «В песне моей да восхвалится всегда милосердие твое», и они приносили мне истинную радость: казалось, я действительно всегда буду лицезреть милосердие Господне, воспевать ему хвалу, только бы во время молитвы хоть ненадолго разрешали садиться. Но милосердие для меня было просто неотъемлемой чертой Бога; я не усматривал тут связи с людскими грехами. Точно так же не видел зависимости между добром и примерным поведением; добро было не стандартом, на который следует равняться, а отвлеченным понятием; оно числилось среди прочих достоинств небесных тел, хотя больше всего меня привлекало в них не добро, а иммунитет ко всяким житейским невзгодам, приносившим мне страдания. Вообще же я никогда не сравнивал свою судьбу с судьбой фигур Зодиака, разве что для контраста.
Возвышенные думы унесли меня так далеко, что я пропустил часть службы, и мое нервное предчувствие насчет псалмов вернулось, но ненадолго. На сороковом стихе я проверил свои симптомы и нашел, что все в порядке; по опыту я знал, что за четыре стиха ничего непредвиденного со мной не произойдет.
Возник зловещий звук; священник затянул на более низкой ноте: «Отче наш, сущий на небесах». Сердце у меня упало. Началась литания. Я сразу же взглянул на часы; лучший известный мне способ выстоять в этой пытке — загадать, сколько она продлится.
Обычно я отключал разум и не воспринимал монотонное гудение, ждал лишь, когда изменится его ритм — верный признак того, что конец близок. Но на сей раз вдруг прорезались какие-то слова, и фраза «несчастные грешники» неприятно поразила меня.
Все во мне восстало против этих слов. Почему мы должны называть себя грешниками? Жизнь есть жизнь, и порой бывает, что своими поступками люди причиняют другим людям боль. Взять Дженкинса и Строуда. Они что, грешники? Даже когда гонения на меня достигли апогея, я не считал их таковыми: они были мальчишки, как и я, и поставили меня в положение, из которого нельзя было выбраться, не пошевелив мозгами; и я вышел из этого положения с честью — мы поменялись ролями. А если бы я почел их за грешников, которые уповали на милосердие божье и никак не ждали от меня ответного удара, история моего спасения утратила бы смак, изюминку. В такой победе не было бы моей заслуги: как же, ведь все в руках господних, я тут ни при чем. Мне осталось бы только признать грешником себя — ведь это я навлек на Дженкинса и Строуда проклятье.
Нет, все больше распаляясь, думал я, у жизни свои законы, и защищаться от превратностей судьбы я должен сам, и нечего распускать перед Богом нюни насчет грехов, чужих или своих собственных. Вот человек попал в переплет — ну, назовет он людей, виновных в этом, несчастными грешниками — что от этого изменится? Или назовет несчастным грешником себя? Мне не нравилось, что христианство хочет записать в грешники всех, подстричь всех под одну гребенку; это как игра в крикет под дождем — каждый свои неудачи сваливает на плохую погоду; недурна отговорка! Жизнь дана человеку, как испытание, проверить его мужество, находчивость, силы. Пусть она проверит меня, я готов: не хочу падать ниц и вопить, что я — несчастный грешник!
Но понятие добра привлекало меня — я не считал, что оно противоположно греху. Мне виделось в нем нечто яркое, правильное и придающее силы — словно солнечный свет, которым следует восхищаться, но издалека.
Собранные вместе виконты в рамки этого понятия укладывались, распространялось оно и на Модсли, их наместников, правда, уже не настолько бесспорно, но и все-таки это выделяло их из общей людской массы. Они были словно другого племени, взрослые высшей пробы, их жизнь текла совсем не по тем законам, что у мальчишек.
Я пришел к этому выводу, когда объявили последний псалом. До чего же длинная служба, прямо рекорд; уже без двух минут час. Служители начали обходить прихожан; один из них поднялся по ступеням трансепта и направился к нам, и столь почтительным был его взгляд, что я еще раз убедился — мы здесь на особом положении.
На обратном пути я снова оказался третьим лишним, и на сей раз Мариан не присоединилась ко мне: она сразу прошла в голову нашей маленькой процессии, словно обдумала это заранее. Я плелся сзади и, словно турист, глазел по сторонам — пусть не думают, что мне скучно. Но, как вскоре выяснилось, я шел не последним: в дверях церкви поболтать со священником, который был само подобострастие, задержался Тримингем. Интересно, не без возмущения думал я, что это все с ним носятся, как с писаной торбой; но вот он поравнялся со мной и очень дружелюбно — я не мог этого не признать — произнес:
— Кажется, нас не успели познакомить. Меня зовут Тримингем.
Я плохо разбирался в условностях света и не знал, должен ли в ответ назвать свое имя; я не оценил его скромности и даже подумал: неужели он считает, что я не знаю, как его зовут? Да им здесь все уши прожужжали.