Информационная непрозрачность отталкивается от идеи, что борьба за нее занимает множество слоев восприятия и интерпретации, особенно потому, что быть непрозрачным для человека – не то же самое, что быть непрозрачным для машины. Рассмотрим беспилотный летательный аппарат: в то время как его оператор может быть не в состоянии определить местонахождение человека с помощью ощущений своего собственного тела, тепловизионная система дрона может добиться этого, зафиксировав тепловое изучение. Сегодняшние акции против глобального надзора демонстрируют огромные инвестиции в информационную непрозрачность, от масок протеста и глушителей сигналов сотовых телефонов до онлайн-шифрования. Хотя Глиссан не определяет непрозрачность как тактический инструмент, такие политические техники предполагают, что информационная непрозрачность – это практика антистандартизации в глобальном, практическом масштабе. Как своего рода онтологическая тактика, она предназначена для меньшинств, сильнее всего страдающих от стандартов информационной идентификации: трансгендеры подвергаются террористическому досмотру, когда их тела неверно считываются сканерами в аэропорту, а цветные люди – профилированию с помощью биометрических технологий. Что особенно важно, это раскрывает суть информационной непрозрачности: она одновременно освобождает и угнетает. По мере того как информационная идентификация все больше и больше увязывается с управлением, мобильностью и свободой, информационная непрозрачность может привести к болезненным политическим последствиям, например к утрате основных прав человека. Несмотря на это, информационная непрозрачность прибегает к более утопическому жесту существования без идентификации. Совершая его, она не просит нас вернуться к технофобии Глиссана, но выдвигает вместо этого бесконечно более сложное и утопическое предложение: жить вместе с технологиями, выражающими радость непрозрачности, а не ее разрушение.
См. также
: Алгоритмические исследования; Общество метаданных; Гиперсоциальное; Утечки и медиарасследования.Искусство
Довольно парадоксальным или почти слишком логичным образом невозможность искусства, болезненно осознаваемая всякий раз, когда мы пытаемся говорить о нем, оказалась необычайно продуктивной. С тех пор как Теодор Адорно начал свою «Эстетическую теорию» со знаменитого предупреждения, что «из всего того, что имеет отношение к искусству, ничто – ни в нем самом, ни в его отношении к миру со всем, что его составляет, ни даже само право искусства на существование – уже не является ни самоочевидным, ни само собой разумеющимся» (Adorno, 1997: 1; Адорно, 2001: 5), размышления об искусстве, его понятии, его онтологии, его отношениях (с обществом, политикой, технологиями) были плодотворны именно благодаря видимому отсутствию его легитимности или необходимости. Однако отчаяние, описываемое Адорно, и есть то самое основание, на котором зиждется субъективность позднемодернистского критика. Давление, оказываемое этой субъективностью на предмет своей рефлексии, оказалось определяющим. Кризис искусства, упомянутый в «Эстетической теории», может относиться к «я», стилизованному под хрупкое и уязвимое. Но вместо того, чтобы обратиться к искусству за утешением, «я» ищет в нем неуловимый смысл «возможности возможного» (Ibid.: 132; Там же: 194). Вопрос, который стоит задать сегодня, может быть следующим: в состоянии ли искусство по-прежнему предоставить подобный футуристический смысл «еще не существующего»?