Итак, квирам и женщинам говорят: идите из города домой и делайте что хотите, только нам не показывайте; между тем для женщин дом опасней улицы, а у многих квиров его просто нет — метафорически или буквально; причалы Челси приютили много бездомных квиров. Тем не менее дом — одна из самых символически заряженных единиц в городе и не только. Дом — герой и место действия тысяч фильмов и книг; сегодня дом накачан таким значением, что я даже не рискну подробно его касаться. Обычно идея дома увязывается с идеей семьи, наслаждающейся приватностью за закрытыми дверьми, но так было не всегда. Дэвид Винсент в книге Privacy: A Short History[302]
предлагает среди прочего один важный инсайт; он пишет, что в густонаселённых городах Европы позднего Средневековья фактически невозможно было обнаружить субъекта, считающегося идеальным сегодня: изолированного, самодостаточного гражданина, который охраняет свой личный архив от вторжения или кражи любым внешним агентом. Ещё в 14–16 вв. нельзя было провести чёткую границу между домохозяйством (как ассамбляжем индивидов под одной крышей) и семьёй (как групповым со-проживающим телом, объединённым родством): все делили жизнь со всеми — родители, дети, бабушки, служанки, коллеги и странники. Даже в середине 19 века в Англии больше половины домохозяйств заключали под одной крышей, кроме кровных родственников, как минимум ещё одного человека: дальнего родственника, помощника, квартиранта, подмастерье или путешественника, — кого-то, кто так или иначе вносил вклад в экономику распылённой семьи. Это не значит, что в Средние Века под одной крышей жила куча незнакомцев: скорее, пишет Винсент, речь шла о разных уровнях близости, которые всё время переопределялись и реконструировались. А в чём инсайт: Винсент пишет, что неправильно думать, будто в этих условиях люди вообще не имели физической и другой приватности; это предположение исходит из современного убеждения, что приватность — индивидуальна и абсолютна; но приватность Средневековья и ранней модерности — общественная и относительная. Так, например, чтобы скрыть какой-то разговор, для горожан 14 века было логичным выйти из дома на улицу.Дальше в книге Винсент прослеживает, как менялось в Европе понятие о приватности от коммунальной к автономной: через укрепление частнособственнических отношений, через молитву, увеличение эпистолярной грамотности, письма и городскую почту, которая сделала возможными виртуальные адюльтеры, затем через появление личных автомобилей и, конечно, изменения, которые происходили с домом. Совсем массовым это движение «за доступное жильё с забором» стало в середине 20 века, Винсент цитирует одно из исследований городской жизни Англии 50-х, в котором авторы приходят к выводу, что социальные отношения в упадке, новые приезжие теперь окружены незнакомцами, а не роднёй, а жизнь людей теперь «сосредоточена не на людях, а на домах». Винсент пишет, что эта домоцентричность — одно из ключевых изменений, случившихся в результате миграции; но это было не просто сужение персональных связей в городе, это было подменой людей материальными объектами: когда отношения больше не лицо-к-лицу, а окно-к-окну, тяга к уважению со стороны других начинает опосредоваться ценными объектами, которые человек демонстрирует и которыми окружает себя. Улучшая качество индивидуальных жизней рабочего класса, реформаторы, по мнению авторов исследования, уничтожали культуру взаимности, которая до этого обеспечивала драйв к социальной справедливости. Ханна Арендт в 1951-м в работе о тоталитаризме писала, что такая форма правления не просто уничтожает публичную сферу, но и частную жизнь тоже — атомизируя общество, подменяя его одиночеством, чувством непринадлежности к миру вообще, бесконечной тоской по коммунитарности, которую производит мёртвый город. Изабель Лори, как и многие другие теоретики, описывая сегодняшнюю прекарность, говорит об общем чувстве отсутствия дома как состоянии современного человека.