Удалив обычные ожидания читателя, поэт как будто бы переносит его к точке смерти, точке безразличия. Но странное дело: едва мы перестаем считать, что жизнь персонажа, героя или нас самих «особенная», от нас отступает и наш страх. Отказавшись от представления об уникальности тех, на кого мы потратим свое драгоценное внимание, мы отказались и от собственной уникальности и значимости, и тогда видим, что смерть — проста, как у всех. «Судьба похожа на судьбу, и больше ни на что» — великая строчка, в которой звучат два смысла сразу: судьба похожа сама на себя, и — одна судьба сходна с любой другой судьбой. И всё. И вот когда это «знание» у нас появляется, у нас появляется и ТОТ, КОМУ НЕ ЖАЛЬ, что «свет, как снег, пройдет». И не жаль ему не потому, что он жесток, а потому, что сама форма знания об этом — это состояние задумчивости, очищенное от страха потерять жизнь, страха отдать ее. Мы успокоились. Мысль о смерти — просто ландшафт, в котором течет жизнь.
Внутренний взор читателя не должны заранее тревожить никакие яркие образы и персонажи. И взор наш задумчиво устремляется дальше. Куда? Да снова в начало повести, в которую нас так и не пропустили пока. Но теперь-то мы думаем, что готовы — ведь мы уже знаем, какие Тристан и Изольда: очень простые, как мы. И теперь уж точно мы перейдем к героям и событиям. Теперь можно начать:
Перед нами снова выдвигают условия без которого не войти. Теперь рассказчик видит лишь собственную душу — и говорит ей, что там, на темной дороге жизни, она может выбрать любую роль. Но от нее требуется милосердие. То есть отсутствие моралистической жесткости суждения, или действия, исходящего только из наличных обстоятельств без учета уязвимости того, на кого направлено. Милосердие души должно быть ко всему, что она встретит, — и, таким образом, даже роль, исполняемая нами в жизни, не может нас исчерпать. Как можно рассказать о Тристане и Изольде, не упираясь в контуры их ролей?
Что дает рассказчику общий взгляд, минующий сотни людских взглядов, где каждый смотрит лишь со своей точки зрения? Кто может претендовать на такой взгляд? — Ответ: самый милосердный. Рассказчик не сводит счетов. Милосердие — это понимание, что видно тебе не все, о чем ты можешь судить, что вокруг видимого роится глубокая тьма, что видимое — это только часть, вторая сторона у любой вещи — невидимое. И тот, кто это понимает, — шире того, кто этого не понимает. Он милосердней, и потому именно его интересно послушать.
Тьма неожиданно растворилась, и среди всех, кто застыл в сомнениях у порога бытия, появляются избранные:
Почему же выбранные милосердным рассказчиком герои нам понравятся? Это на деле вновь отбрасывает нас от событий и действий, потому что перед нами снова вопрос: как выбираются герои для рассказа? В этой странной, почти мистической точке мы заглядываем внутрь того времени, когда легенда еще не была легендой, когда было еще неизвестно, кто станет героем. Мы что же, должны встать на ту точку, где можно спросить, как выбираются избранники? Мы уже в миллиметре от начала Рассказа. Вот сейчас нам их назовут — и рассказ начнется.
Может быть, наконец сейчас повесть развернет свое горизонтальное полотно?
И опять неожиданно продолжение:
Кто такие эти «мы», наступившие сразу после «они», которые только что были героями, о которых «весь рассказ»? Что это за смещение лиц и чисел? Неужели это наконец отзываются сами Тристан и Изольда? Которых и правда уже «нет давно». Но это верно обо всем повествовании: герои легенд всегда отсутствуют, они не могут быть прямо здесь и теперь, иначе бы о них не рассказывали, поэтому про себя они и могут сказать «быть может, нас и нет давно». И вновь рассказ не может начаться, потому что проговаривается его простейшее условие — удаленность во времени его предмета, его героя.