Именно это случилось в мире искусства и этим как раз и подкрепляется диагноз Бонито Олива[275]
о конце модернизма как конце модернистской парадигмы развития или истории, в которой каждая формальная позиция строилась диалектически на основе предыдущей и создавала совершенно новый тип производства в пустых пространствах или из противоречий. Но это же можно зафиксировать и с модернистской точки зрения, в несколько пафосной формулировке: все уже сделано; никакие формальные или стилистические изобретения больше невозможны, само искусство закончилось и было заменено критикой. С постмодернистской стороны водораздела ситуация выглядит не так, и «конец истории» означает просто, что происходит все что угодно.Тогда остаются сами группы и идентичности, которые вроде бы им соответствовали. Просто из-за того, что экономика, бедность, искусство и научное исследование стали «историческими» в каком-то новом смысле (который было бы лучше назвать «неоисторическим»), бомжи, экономисты, художники и ученые не исчезли; скорее, сама природа их групповой идентичности изменилась и стала более спорной, вроде предпочтения одной моды, а не другой. И в самом деле, неоистория, которой больше некуда отводить все более бурные воды своей гераклитовской реки, похоже, почти наверняка обратится к моде и рынку, который ныне понимается как более глубокая экономическая реальность, таинственная и завершающая в той же мере, в какой некогда такими качествами обладала собственно история. Следовательно, неоисторическое объяснение оставляет новые группы на месте, избавляется от онтологических форм истины и декларирует свою приверженность некоей более секулярной, в конечном счете детерминирующей инстанции, привязывая свои открытия к рынку, а не к тем или иным вариантам капитализма. Возврат к истории, заметный сегодня повсеместно, требует более внимательного изучения в свете этого «исторического» подхода — но только это не совсем возврат, скорее, он означает нечто вроде включения «сырья» истории и отказа от ее функции, то есть своего рода уплощение и присвоение (в том смысле, в каком недавно говорилось, что неоэкспрессионистские немецкие художники сегодня рады тому, что у них был Гитлер). Однако наиболее систематичный и абстрактный анализ этой тенденции к коллективной организации, охватывающей как деловой мир, так и низшие классы, соотносит предельное системное условие возможности всего этого формирования групп (того, что ранее называлось его причинной обусловленностью) с динамикой позднего капитализма как такового.
Такова объективная диалектика, которую популисты часто считали отталкивающей и которая часто воспроизводилась в более узкой форме как парадокс или паралогизм: новые группы являются множеством новых рынков для новых продуктов, множеством новых требований к рекламному изображению как таковому. Разве не является индустрия фаст-фуда неожиданным решением — прямо как в философии, одновременно исполнением и устранением — спора об оплате домашнего труда? Разве не должны квоты меньшинств пониматься, прежде всего, как распределение сегментов телевизионного времени, и разве не является производство подходящих товаров, специфичных для новых групп, самым настоящим признанием, которым деловое общество одаривает своих других? Наконец, разве не зависит сегодня в конечном счете сама логика капитализма от равного права на потребление — точно так же, как ранее она зависела от системы оплаты труда или единообразного комплекса правовых категорий, применимых ко всем и каждому? Или же, с другой стороны, если индивидуализм в конце концов и правда мертв, не жаждет ли поздний капитализм лумановской дифференциации, бесконечного производства и размножения новых групп и неоэтничностей любого рода настолько, что его можно считать единственным по-настоящему «демократичным» и уж наверняка единственным «плюралистичным» модусом производства?