Денежки, денежки, как выручали, как помогли. Крестик, оклад, пара каменьев, шелка и парча, этот товар давал только благо, жизнь и питание, весомость житья. С деньгами Мириам все ж таки будет любить или терпеть, что не так уж и важно, принимая ласки его и любовь безмятежно. Не будет думать она, как пропитание доставать, как в дырявом тряпье ходить в синагогу, прекрасная Мириам будет ходить, как икона в окладе. Прекрасна в прекрасном его Мириам!
И вытерпит всё: побои и унижение, голод и холод пути, поношенье врагов, будет готов креститься, молиться, принять даже ислам, ибо его Мириам должна жить безмятежно, то есть безбедно. На пальцах, точнее на пальчиках прекрасной жены будут сверкать каменья не хуже, чем у этой вот византийки, одетой богато, даже чрезмерно богато.
На одно одеяние всех рабов мира можно купить, или сдать Херсонес пеженежской ватаге. Пусть не будет его Мириам носить узорочья и красный хитон, да, Мириам не императрица, не стратилатка, но для неё он выскребет всё от должников и арендщиков, чтобы смогла на пальчиках камни носить, золотые браслеты, они лучше стеклянных, так будет носить золотые браслеты его Мириам.
Только бы осталась жива она среди этой бурлящей и ненавистной толпы христиан.
И, когда вымолвил сухенький старый Захария: «Я прощаю её!», Иаков чуть не заплакал, точнее, заплакал. Камень свалился с души, не камушек, целый булыжник.
А бедная Мириам, почти ничего не поняв, стояла рядом с Демитрой в глубоком поклоне. Бедная девочка, столько страстей, столько невзгод! Иному за жизнь хватит тех потрясений, что выпали Мириам, а ей за такую краткость своего юного бытия остаться сироткой без матери и отца, без копейки куны, миллисиария, без гроша. Нищенка! Нищенка! Нищая, без отцовской и материнской любви, нищенка, без копейки (неправильно выражаюсь, копейки пришли на Русь значительно позже), то есть без миллисиария в кошельке, и куда ей податься?
Инстинктом, на полубессознании ноги погнали в центр города, где повсюду враги, стражи варангов, монахи. Но гнал самый главный инстинкт самосохранения в покои её покровителя, знатной дамы матроны Демитры. А для поддержки сзади брёл юный Иаков, не отставая от невесты ни в шаг. Она почти не обращала внимания на ухажёра, ловкий говор его пролетал мимо прелестных ушей, она вспоминала, возвращалась в недавний миг жития.
Отрывком сознания воспринимала, как падают камни ракушняка на мамины плечи (камень-ракушняк пилили в каменоломнях строго по размерам, например, 70 см х 20 см, вес одного такого камня около 70 кг), как оттолкнула её мать в предсмертном порыве от неминуемой бездны жадной «чёрной старухи», как выскочила на подворье.
Что было потом? Туман… Солдаты из стражи тащили отца: это видела, не понимая, зачем и куда тащат бедного папочку? Окружила грубая солдатня целый квартал иудеев, тащила отца, Фанаила и других мужчин, не взираючи, бедный или богатый еврей трепещется в их беспощадных руках.
Смерть матери даже не оглушила: если бы хоронила родную мать, как положено по обряду, может, наплакалась бы вдосталь, разрывая одежды и посыпая землёй шелковистые волосы. А так, мать ушла под камни дома родного, осталась навек умершей без должного почитания обрядом похорон иудеев.
Когда бабушку хоронили, как плакала мать, как плакала Мириам, и как плакал отец. Долго соседи потом говорили, хорошая семья у отца, умеют жить, умеют и хоронить. А сейчас? Кто мать похоронит? Кто отца оживит?
Если бы не Иаков-молодший, её могли, как других жён и деток казнящих монаха, засечь. Вон сколько верных подружек секли, не щадили. Не щадили ни деток, ни мамок старых. Грубые и бездушные рыжебородые, варанги или русы, будто баранов на бойне, бездушно считали умерших.
Демитру они встретили почти что на выходе из дворца, она следила, как местные полицейские осторожно закрывают ставни дворца, берегут драгоценные стёкла.
«О, вот и вы!», – обрадованный оклик матроны, и втроем понеслись-потащились на площадь агоры. Как во сне, встала рядом с матроной, как во сне, отупевшая от постоянного стресса, была как бы в тумане.
Отупелая Мириам стояла рядом с Демитрой то на коленях, то на ногах, отупело слушала речи матроны, отупело воспринимая слова хитрой лисички: «не за себя прошу, отче, а за сиротку!» Отупело думала: «сиротка, то – кто?» и озиралась вокруг: кто здесь сиротка? Отупело дрожала на холодном ветру пыльной агоры, ожидая лишь одного, конца этой драмы.
Наверно, не удивилась бы, если бы потащили с агоры сильные руки варангов иль руссов на публичную казнь наказанием розг, отрубанием ушей или рук. Может, тогда отупелость прошла бы? От боли физической могла пройти такая усталость, что отупелости сровне. А, может, и не прошла бы, стрессовый шок мог пройти пострашнее, чем казаться простой отупелостью девочки.
Это потом, в далёком пока от неё стольном городе всех славян Киеве придет к ней сознание бытия, и будут истерики и рыдания. А пока стоит, легко качаясь, тонкая девушка, укрывая лицо от тысячных глаз озверелой толпы славян и аваров, торговцев, ремесленников, домохозяек и греков.
А греки? Что греки?