Могу бежать, могу лететь, могу и плыть, в огне гореть или тонуть, – я всё равно на месте.
И только умерев, я двигаюсь вперёд: иль в бездну дна или наверх в чертоги рая.
Когда душа парит, летит, летит без крыльев, без мотора, я ощущаю Бога!
Там, на земле, остался страх, надежды и печали, любовь и смерть там я стоял на месте. Теперь лечу! Я вижу свет!
Теперь я – это я, и мне не нужно бежать, страдать, тонуть или бездельем маяться.
Я стал собой – почти младенцем, почти мечтой, как сладко мне! я вижу свет! я верю в Бога!
Остались там страдания и грех, болезни, мор и слёзы, – те гири, что пудами тянут душу вниз, – сейчас летит моя душа наверх – я верю в Бога!
Все искушения земли, богатство, золото и роскошь женщин,
Утех земных кровава плеть: я жрал животных, мстил врагам,
Нашкодил в жизни я немало; но я познал, и я прозрел, я каялся и плакал, теперь лечу! я вижу свет! Я! Верю! В БОГА!
(«белый» стих Ивана Стойкова, вольный перевод с болгарского мой)
Казнь Фанаила
А Фанаил смерть принял гордо, единственный из толпы своих соплеменников и одноверцев.
Почти равнодушно-спокойно вышел из дома, когда окружили квартал отряды варангов, равнодушно-спокойно смотрел, как тащат Анну, детишек, других жён и деток еврейских. Равнодушно-спокойно смотрел, как извиваются, плачут здоровые мужики, что вместе с ним совершили казнь нижайшего из рабов, презренного христианина.
Единственный он понимал, что неминуемо наказание за поругание святого. Знал, понимал, и ликовал. Тело терпело побои варангов, очи смотрели на истязание жены и детей, ноги дрожали от усталости, а душа ликовала!
Смертные смертны, всех ждут в аду!
Но смог иудей в стране христианской, пусть на окраине, но среди христиан сотворить им такое, что пусть теперь бесятся, казни творят. Жалко жены? Немножечко жалко: прожили, поди, столько лет, приросли друг к другу две половинки. Детей жаль побольше, но в расчёт брал, что деток отпустят, так, посекут, посекут, пусть до мяса, до крови. Так кровь отмоется и застынет, мясо вновь нарастет, зато злее будут еврейские дети и отомстят за него!
Знал, предчувствовал и понимал, что его непременно казнят и даже публично казнят, может, даже в Константинополе, перед базилевсом и императрицей. Голову отсекут, но прежде успеет он выкрикнуть снова: «недаром я – жил, недаром я – жид!»
Безземельные иудеи веками точатся по земле, пресмыкаясь перед живущими на землях своих, топчущих степи и долы, горы и веси. Передохнули предки его немного в Хазарии, да недолго. И досталось ему, умному, красноречивому, знающему больше их всех книг и людей, доля сугубая претерпевать на земле Херсонеса долю несчастного, долю простого еврея.
Так пусть царственный базилевс теперь знает: есть иудеи, что не могут молчать, не могут терпеть, пока на исконной земле иудеев христиане творят молитвы и храмы, борясь за гроб Господень и чашу Грааля. Византийцы нахалы, имеют землю предков его, землю евреев. Так пусть знают теперь, что есть иудеи и они не рабы, а хозяева жизни. Имеют богатства, имеют детей, имеют религию и нет только земель. И полной власти над миром!
Кичатся христиане своей тысячелетней империей, империей христиан? А где был Господь христиан, когда на холме, на западе Херсонеса, он казнь сотворил, воплотил казнь буквально по библии? Как допустил Он повторность момента? Ведь он, Фанаил, до крапушки, до миллиметра повторил казнь Христа, пусть с другим статистом-христианином.
Пусть славянский монах, а не сын иудейки статистом ему послужил, так где сила гнева Господня? Да, он не смог на монаха крест возложить, чтобы тащил на свою он Голгофу тяжесть такую. Не смог, ибо слишком бессилен монах. И не стал он двоих, для правильности декораций, вешать на двух рядом стоящих крестах, слишком большая была бы огласка. И уж слишком быстро поняли бы христиане, если б посмел водрузить громадный крест на монаха, что кощунствует иудей. И потому не сумел он достичь совершенства, а он так любил совершенство. Равно как сам совершенен и был.
И что смог их Господь? Всего навсего то: убить его и других, творящих с ним миссию освобождения? Мелковато будет для Господа!
Пусть гром прогремел в пять часов вечера, когда пронзало копье (заметьте, думалось Фанаилу, моё копье, и только моё!) сердце монаха. Так почему же грому не прогреметь, дело-то вечером марта двадцать восьмого, весна, всё же, весна. Грому естественно и греметь.
Пусть колесница с небес огненными колесами крутила с небес до земли и снова до неба. Да мало ли как солнце играет в вечерней тиши.