«Слушай, милок, так, может, боярыню встретишь мою где на рынке? Еленою окрестили, Еленой, запомнишь? Красивая, баская (красивая) будет, спокойная да тверда. Может, враг басурманский не продал еще христианку, посмотришь?»
Я обещал, так вот завтра начну искать ту Елену. Может, и правда, на Корсунь попала, раз половцы терем сожгли, а её, люди видели, брали в полон лютые половцы. Может, жива?
А еще старик говорил, что вроде что половцы тех иноков да прислугу на Корсунь вели, на рынок богатый, невольников много ведут…»
Хозяин двора аж встрепенулся:
«Как так, монахов? На Корсунь? Сюда? Не видел, не знаю, но завтра же спозаранку пойду, попытаю (пытать-спрашивать), как так братию продавать? Не слыханно дело, не божье иноков продавать!»
Волк отмахнулся:
«То, брат, твое дело. Я в дела ваши христианские лазить не лезу, батюшка мой да и матушка тоже Сварогу да Ладе кланялись, жертвы каждый раз принося. Да я и от отца-батюшки недалече ушел, хотя ваши греки-хозяева Херсонеса нас не больно и жалуют. Вас, вот, христиан любят… Ну ладно, я не больно и жалуюсь.
А вот что народы словенские да русинские на Корсуни стонут да плачут на рынке неволи, сам, брат, печалюсь. Сколько жиды предлагали обратную дорогу оплачивать да дружину покорную одалживать, дескать, полонников приводи. Я, что, жидовин какой или князюшка лютый, что своих до полону вести? Нет, брат, куны да гривны мои честно заработаны, потом да солью посыпаны. Энтот то раз сам едва живот (живот-жизнь) свой сберег, на силу отбились. Напали в ночи, поди знай, тать то лихой, половецкая погань или жидовин старается? На личины глядеть недосуг, мы отбились ватагой да и айда по Днепрову-реке на Корсунь родную»…
Нечаянное сватовство
Давно Волк так долго речами не толковал, не баял про наболевшее. Да чистота, аромат домашних харчей, внимание радушного привечальника душу оттаивали, как будто сосульки по марту-по березню с талых крыш слезинками капают, капают, пока в легкий парок от жаркого солнышка не растаивают. Так и душа Волка, матерого мужика парочком оттаивала, отходили ледышки брони с заиндевелого сердышка.
Только собрался продолжить, как рот и захлопнул: из-за пряденой занавесочки четыре глаза-гляделки слезинками капали, да два носика хлюпали. То Лютка да нянька, осторожность забыв, из-за занавесочки посунулись. Лютка, та более смелая, чай, хозяйская дочь, наполовину круглого тела бочоночком выставилась.
Гость то и обмер! Чистые-чистые девичьи очи, круглое белое личико (местные барышни быстро хватали местный загар, а тут личико белое, как на родимой сторонушке) да синь-синева мягких теплых очей, казавшихся больше из-за омытых слезами, как солнышка лучик в сердце вошли.
Этот столп солнечного проминя-лучика в душу по всем сосулькам да льдинкам ударил, аж застыл мужик, слова не вымолвит.
Шульга понял по-своему. Цыкнул на доченьку да няньку её: эка какие нравушки вольные! Боролся Шульга, как-никак христианин, с волью язычнической, особенно дома. Да толку мало было, наверно.
Вон, выставились дурищи на гостевы речи, оно и понятно, самому интересно, сам был готов до ноченьки слушать. А дочка – шалишь! Должна приучаться скромности да послушности, а не так вот, в домашнем, чуть не в исподнем. на гостя напрашиваться.
И то. Домотканая рубашонка (как назло, Лютка давеча, как впопыхах натянула рубаху, так в ней перед гостюшкой и выперлась) хозяйке славы не придавала: дескать, дочка родная в исподнем по дому шастает.
Тут и мать тихо ахнула: дошло.
А Лютке всё нипочем, только ланиты заалели, даже вымолвить гостю успела:
«Как там, далее, было? И что в Киеве-граде, сильно безлюдно?»
Искренность девичья, розовы щеки, синие очи растопили совсем лужицы ледяные в сердце волчином: Волк влюбился мгновенно, просто сразу так – бряк, как по темечку обухом топора или кувалдою саданули. Разве видел он старенькую рубашонку? Видел только серденько доброе, чистоту неподдельную девичью да характер отцовский, упрямый.
Если бы ночь на двор тихой сапой не наступала, не ушел со двора.
Наконец понял гость, что пора и честь знать.
Договорился с Шульгой на ранок (утро) походить-порасспрашивать про Елену-боярыню да про иноков про Печерских, с тем и ушел.
Долго в ту ночь Шульгу сон не брал, все ворочался: разбередил его гость, расшевелил мужика. Да и то, жил себе припеваючи, самой большой заботой было заплот (забор) починить да дочку-девку пристроить.
А тут ровесник мужик в его же лета где только не побывал, страстей натерпелся, досыта, вдоволь. Ни покоя, ни сытости, вот где настоящая жизнь! От мысли про Волка мысль перекинулась на доченьку милую, эвон, как Волк на Лютку глазел.
Аж вздрогнул, как супружница в ухо прошелестела, как дунула: «Знать, ничего не поделать, судьба!»
Отгукнулся: «Про что ты, а? Глядь, разбудила!»
«Да куда там тебя разбудила. Вон как ворочаешься, в полатях дырку скоро провернешь. Я про Лютку баю тебе. Судьба, ей, наверно, с Волком связаться». И запела в который уж раз: