“Нервы…” Ребенку я дал бы месяцев восемь, был он задумчивым, проснулся, помогли ему приподняться – и он уставился на меня с большим интересом, очень, очень любознательный мальчик! Перенесенный в сетчатый загончик, он продолжал изучать меня, норовил перевалить через верхний обод, а затем с помощью отца одолел первые метры. “И мне пора идти”, – сказал я.
Через два дня “Предисловие” переработалось, по прочтении его невольно возникало подозрение: а книге-то доверять – нельзя, шулером и неучем написана! Академик улыбался, мстительно сжимая кулак. Я рассматривал корешки книг. Пошел курить на лестничную площадку – и помог Жене выкатить коляску из лифта, костями, лимфой, кожей и печенками чувствуя, как неприятен я ей. (Да, немало женщин будто опускало передо мной железный занавес, по которому вибрировал заградительный ток взаимной неприязни.) Коляску воткнули в угол, мальчик разоспался. Опять обедали, обошлось без слез, и платьице было не домашним, а гостевым – по воле или настоянию супруга; от
Жени, я понял, добра не жди, и напрашивалось очевиднейшее: сюда – ни шагу! Но деньги за “Предисловие” достались так легко и в таком количестве, что неловко было отказываться от еще одного предложения: карандашом, уже дома, пройтись по курсовой работе Жени, училась она в пединституте на заочном. С ленцой, неспешно походил глазами по тексту, дома на тахте полеживая. Позвонил на Губкина, попросили быть около пяти вечера. Приехал. Водя пальцем по листам курсовой, показал
Жене, где что исправить. Она не спорила. Еще пятнадцать, двадцать минут – и я простился бы с этой туповатой студенткой, с мальчиком
Никой, с академиком, но тот вдруг вознамерился покатать коляску с сыном по вечернему скверу. Мальчика снарядили в недальний путь, академик указательным пальцем постучал по наручным часам и скрылся за дверью, и мне бы вслед за ним, да тут привалила парочка – однокурсница Жени и бойкий парень с рысьими глазами. Сервировочный столик застыл посреди комнаты, впервые я увидел родную московскую водку с этикеткой на латинице; однокурсница стреляла глазами и трещала без умолку, заранее соглашаясь на все, и рассказала дурной анекдот, парень сосредоточенно напивался; затем эта парочка отделилась от нас, раздвинув ширмочку; у Жени тряслись губы, обрели наконец способность вытолкнуть слова: “Можете курить, потом проветрим…” Испуг застилал глаза ее, ладошка коснулась кушетки, на которой сидела, и я понял, что мне надо быть рядом, а что дальше делать – подсказали шорохи за ширмочкой. Было стыдно, но и Жене тоже, что нас сближало, что позволяло мне все ближе быть к ней; испуг у меня прошел, зато в широко раскрытых глазах ее полыхала мольба, а потом и слезы пролились; губы пылали… Когда мы очнулись, парочка испарилась, и самой ширмочки уже не было, я порывался бежать
– от позора, от горящих в стыду щек моих, от Жени, которая сразу и смеялась, и плакала, – она повисла на мне, она говорила и говорила, она призналась, что при первой нашей встрече я ей так не понравился, так был отвратен, но теперь, когда случилось то, что случилось, я для нее единственный человек, с которым она может быть женщиной, и не надо впадать в ужас оттого, что все это подстроено мужем, потому что…
О, этот “жаркий женский шепот”, кочующий по сочинениям графоманов!
Но из него, из шепота этого, опалявшего мое ухо, я понял: мальчик в коляске – плод последней и потому смертельной страсти семидесятилетнего академика, финальный мужской аккорд, за которым – тишина, беззвучие, бессилие. Но академик есть академик, рациональное мышление возобладало над всеми страстями, отчаяние подсказало импотенту: изменять ему супруга будет, запреты и взывания к моральному долгу пользы не принесут, потому и решено было – весь будущий, грубо говоря, разврат ввести в семейно-квартирные рамки, то есть контролировать на месте контингент тех, кто мог заменить его на супружеском ложе, заодно пресекая возможные “на стороне” любовные авантюры Евгении. И первым в рамку втиснули меня.
Стыд и ужас! Ужас и стыд! Вновь я вляпался, опять я угодил в сети.
В яму, как на Селезневской, полетел, для меня вырытую. И эта парочка лицедеев, осуществившая как бы пролог, эпиграфом к еще не написанному тексту шуршавшая и стонавшая за ширмочкой, – она ведь подсказала мне, неучу, как правильно ответить на экзаменационный билет… Вот до чего я докатился: шпаргалками пользуюсь!