«Советского» в этом фильме целых два. Первое «советское» – это современный Булгакову идеологический пласт, утопическое мировоззрение, согласно которому все трудящиеся – братья, собственность должна быть общей, границы – странное недоразумение, включая, конечно, гендерные и расовые. Капитализм с его классовым обществом обречен, и на его обломках следует построить бесклассовое общество будущего – и тем самым, как пророчил Маркс в «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта», выпасть из истории. История закончится, начнется вечная эра счастья, справедливости и блаженства. Даже сама биологическая природа человека может быть изменена – то ли смерть удастся отменить, то ли старость. Над последним, собственно, профессор Преображенский и трудится. Не следует иронизировать над этим кругом идей и надежд – именно благодаря им Ленин и его соратники смогли совершить революцию, взять власть, удержать ее в Гражданской войне, примерно именно в таком виде советская идеология продолжала существовать в 1920-х, привлекая симпатии и горячую поддержку не только в СССР, но и во всем мире. И именно с этим «советским» Сталин и покончил, сохранив для прикрытия риторику марксизма-ленинизма. Вместо пролетарского интернационализма – восстановление империи и (уже после войны) новый имперский русский национализм, смешанный с антисемитизмом, вместо равенства – вопиющая социальная несправедливость, новая сословная система, которая имела тенденцию превратиться в кастовую. Бортко – типичное дитя такой системы: из влиятельной сталинской кино– и театральной семьи он попал в позднесоветские и постсоветские режиссеры. Так что не стоит ставить ему в упрек слова, обращенные к товарищам по КПРФ, мол, без Сталина нас бы здесь, в этих креслах, не было. Самого Бортко, скорее всего, в том качестве, в котором он сейчас существует, точно не было бы. И режиссер знал это всегда.
Второе «советское» в фильме – это на самом деле «поздесоветское», образца 1970-х – середины 1980-х. Тут, конечно, уже совсем другое – никаких утопий, никаких выпадений из истории, никаких мировых революций. «Позднесоветское» представляло собой смесь неплохо налаженной системы социального, социалистического государства с реальным имущественным неравенством и даже с довольно причудливой разновидностью массового консюмеризма, базировавшегося, впрочем, не на изобилии товаров, а на их дефиците. Все это прикрывалось не только идеологией марксизма-ленинизма в его осторожной версии, но и конкретной внутренней политикой партии. В частности, СССР был «государством трудящихся», а среди трудящихся главным был пролетариат. Рабочий класс имел от этого не только символические выгоды (официозные – и не только официозные – почет, уважение и проч.), но и реальные. Достаточно сравнить зарплаты рабочих и интеллигенции в тот период, и станет ясно, что в каком-то смысле Брежнев и его соратники отказались от социальной практики сталинизма. Впрочем, первый и главный шаг в этом направлении сделал, конечно, Хрущев.
«Сталинизм» – хронологически и исторически – прослойка между этими двумя пластами «советского». Сталинизм был построен на реальном отрицании предыдущего «советского» при сохранении ему формальной лояльности – отсюда остервенение, с которым в 1930-х (и позже) истребляли «людей революции», «людей Гражданской войны» и «людей 1920-х». Этот сюжет очевиден. Менее очевиден другой – «второе советское», «позднесоветское», хотя и отвергло сталинизм, тем не менее социально на него опиралось, точнее опиралось на тот вид общества, что был создан при Сталине, в частности на сословную сталинскую структуру. Дети – а потом внуки – сталинских бонз составили новую позднесоветскую элиту; при этом неважно, что некоторые из этой элиты стали потом в оппозицию к режиму. Отсюда противоречие между высоким социальным статусом пролетария – и доставшейся от Сталина элитой, бюрократической и интеллигентской.