Корабль проломился через деревья, разнося их в щепки, и ударился в землю с таким рывком, что я стукнулась лбом об контрольную панель, и всю голову прострелило болью, но я не отключилась… по крайней мере, не настолько, чтобы не услышать, как корпус разваливается на части, и каждый сопутствующий этому звук… как все кругом трещит, лопается, лязгает и воет, пока мы пропахиваем канаву через болото… не настолько, чтобы не почувствовать, как корабль кувыркается через себя, что означало только одно: крыльев у нас больше нет… и все с грохотом падает на потолок, потом обратно на пол, и так несколько раз… и обшивка рубки реально трескается, расходится, и внутрь врывается болотная вода, но на этом все не заканчивается, так как мы снова переворачиваемся…
и замедляемся…
кувырки замедляются…
и вой рвущегося металла оглушает, и основное освещение гаснет на очередном перевороте и сразу сменяется дрожащим аварийным…
и мы катимся, но медленнее…
но катимся…
пока не…
останавливаемся.
Я все еще дышу. В голове больно, перед глазами все плывет, я вишу на пристяжных ремнях практически вверх ногами.
Но я дышу.
– Мам? – я смотрю вниз и по сторонам. –
– Виола?
– Мам? – Я изворачиваюсь посмотреть туда, где раньше было ее кресло.
Но его там нет…
Ракурса не хватает…
Я докручиваюсь еще немного…
Вон она, лежит на бывшем потолке, кресло вырвано из пола с мясом…
И она там лежит…
Лежит там…
– Виола?
И от того, как она это говорит, грудь мне стискивает, будто гигантским кулаком.
И начинаю с боем выдираться из кресла, чтобы добраться до нее.
– Большой день сегодня, шкипер! – сказал папа, входя в машинное отделение.
Я только что заменила тюбик охладителя – одно из миллиона важных дел, специально придуманных за последние пять месяцев, лишь бы я была занята и не скучала.
– Мы наконец-то выходим на орбиту.
Я вставила последний охладитель в гнездо.
– С ума сойти.
Он помолчал.
– Я знаю, тебе пришлось нелегко, Виола.
– И какое тебе до этого дело? – пожала плечами я. – Меня-то никто не спрашивал.
Он подошел поближе.
– Чего ты
Я тяжело вздохнула.
– Почему никто не подумал о том, что будет, если нам
– А если воздух будет пахнуть медом? Если там будет столько пищи, что мы все растолстеем? Если небо будет так прекрасно, что мы забросим всякую работу и будем только смотреть и смотреть на него?
Я отвернулась и захлопнула отсек с охладителями.
– Но что, если нет?
– А что, если да?
– А что, если
– А что, если
– Ну, конечно, это уже что-то.
– Разве не для надежды мы тебя растили? – сказал папа. – Разве не в этом была цель твоей прабабушки, которая согласилась быть смотрителем на этом корабле, чтобы в один прекрасный день
И он был такой заботливый, такой взволнованный… как я могла ему сказать? Как объяснить, что я ненавижу самый звук этого чертова слова?
Надежда. Весь конвой только об этом и талдычил, особенно когда мы подлетели ближе к цели. Надежда, надежда, надежда…
«Надеюсь, погода будет хорошая» – от человека, который в жизни не знал никакой погоды, кроме той, что в иммерсивных видео.
Или «надеюсь, там интересные животные» – от того, кто из животных знал только Скампуса и Бампуса, корабельных котов на «Дельте». Десять тысяч мороженых коровьих и овечьих эмбрионов не в счет.
Или вот еще: «Надеюсь, местные жители окажутся дружелюбными». Это всегда со смешком, потому как там не должно быть
Все на что-то надеялись, болтали о нашей будущей жизни и обо всем, что
Вся эта надежда – и я, на самом ее краю. Стою и смотрю во тьму внешнюю. Первая, кто увидит ее приход. Первая, кто поздоровается, когда мы поймем, на что она в действительности похожа.
Но что, если…
– Это потому что надеяться страшно? – спросил папа.
Я потрясенно уставилась на него:
– Ты тоже так думаешь?
Он улыбнулся, и улыбка была полна любви.