Выбрался на осеннюю пашню. Уже не бежал, едва волочил ноги. Тонкая корка смерзшегося грунта, не выдерживая тяжести тела, трескалась под сапогами. Изредка, насмерть испугавшись звука собственных шагов, он застывал и вслушивался в темноту, раздираемую выстрелами и ракетами, — не гонится ли кто, не окружают ли, не подстерегают ли впереди? Подозрительный звук, замаячивший впереди куст бросали Адомаса наземь, и он, сам понимая бессмысленность всего этого, какое-то время полз на животе, как вспугнутый болотный уж. Прошло минут десять, до полуночи было еще порядочно, но ему казалось, что вот-вот наступит рассвет. День, доселе приносивший успокоение, свободу от ночного бреда, теперь принесет еще и спасение. Он чувствовал приближение спасительного дня. Где-то за его спиной, в стороне деревни, занимался рассвет. Медленно разгорался, как раздуваемое горнило, заливая блеклой синевой черное небо. Удивился, вспомнив, что восток не там, а обернувшись, так и оторопел: горело поместье. Выстрелы хлопали уже дальше, в стороне от деревни; казалось, стреляют отовсюду, кольцо окружения сужается, сходится к центру, где копошится он, Адомас. Ему всюду мерещились партизаны. Даже на этом глухом хуторе, от которого ветер нес мирные запахи дыма и хлева, где в своей конуре безмятежно дремал пес, а в избу сквозь плотно занавешенные окна не проникал ни один подозрительный звук. Постучался ли бы он в чужую дверь — опозоренный, утративший спесь, — если б не сбился с ног и не был так унижен, что уже ничего не стоило лишний раз испытать унижение — теперь от самого себя? Ни разу в жизни он не говорил еще с таким похабным смирением, как сейчас, стоя на крыльце и слушая, как топчутся деревянные башмаки в сенях… Мужик впустил его не сразу. Тряслись оба — один по одну, другой по другую сторону двери, — хоть и были знакомы. А когда открыл и увидел — безоружного, заляпанного грязью с головы до ног, — не захотел признать за начальника полиции. Пришлось как следует потрясти за грудки этого безголового мужика в наброшенном на плечи тулупе, пока не вытряс-таки лошадь. А седла, сволочь, так и не дал. Может, оно и к лучшему: тепло животного согрело его, он приободрился. В сознании почему-то мелькнула картина — в детстве под проливным дождем он едет верхом с выгона. Наверное, напомнил ему об этом запах сохнущей одежды, а может — веселое фырканье и чавканье копыт по подмерзшей грязи. Но это длилось лишь мгновение. И он снова увидел зал поместья, сгорбленные фигуры у стен, болтающееся на люстре чучело — Кучкайлиса. Увидел и себя — с такой четкостью, словно стены были сплошь в зеркалах. Без ремня и шинели, в мятом, расстегнутом мундире, в спадающих галифе. Herr Polizeichef… Карикатура на господина начальника полиции… Им и этого было мало. Хотели, чтоб он бросился на колени, лизал им сапоги, как староста. Накось, выкуси. Держался до последнего, старался не походить на Кучкайлиса, который околел, как скотина. Пыжился-пыжился, а до конца не дотянул. В нем сидел заяц, стреноженный приближающейся смертью, который при первой же возможности дал стрекача в дверь, думая только о спасении своей шкуры. А ведь рядом Фрейдке стоял! Когда долбанули по окну, они все уставились туда («Ох!» — крикнул белобрысый); хрястнуть бы в челюсть, за автомат — и тогда уже в дверь. Нет, не в дверь, а сперва еще пустить очередь… Скосить бы всех до одного. А он улепетнул, как мальчишка, кокнувший окошко. С пустыми руками и, можно сказать, с полными штанами. Как он выглядел в глазах этого провонявшего салом мужика? Выпоротый крепостной, удравший от палача. «Помоги, лапочка, спаси… Бандиты!» Да уж, в такой час человеку без оружия грош цена. Нуль без палочки! Будь у него автомат, разве несся бы он теперь вскачь по полям, не смея даже на дорогу свернуть? Нет, он повернул бы эту клячу назад, как пить дать повернул! А может, и садиться на нее не пришлось бы. Не бежал бы, высунув язык, по полям, не полз бы на брюхе, как последний идиот… Вернуться! Без сомнения, там уже немцы. Попались, голубчики! Ах, с каким наслаждением взял бы он пистолет и всадил этому белобрысому в потроха всю обойму! А потом прицелился бы в Марюса и подержал палец на спуске, пока у того со страху глаза бы на лоб не полезли! Суки! Не ждите пощады! Еще поквитаемся!..
Адомас в ярости останавливался, чтобы повернуть назад, но каждый раз невидимая сила толкала его вперед, и он, барабаня пятками по взмыленным бокам лошади, снова несся прямиком через поля к огням Краштупенай.
…В кухонном окне свет, дверь не заперта.
Меньше всего ему хотелось, чтобы Милда увидела его в таком виде. Но она стоит лицом к двери, открытой в прихожую. Принарядилась — вот-вот уйдет. Или только что пришла! Из гостей или со свидания; на ее губах еще горит чужой поцелуй…
Мог прошмыгнуть в свои комнаты. Оттуда, взяв сухую одежду, — в ванную. Но из кухни хлынули теплые домашние запахи, преградили путь. Он сразу опьянел, — нервное напряжение спало, дало о себе знать угощение у старосты. Встал в дверях, с вызовом смотрит на нее.