— Бог ты мой! Джон Дарт! Ну, привет. Как странно… Я хотел сказать, как здорово! Выглядишь превосходно. — Он повернулся к остальным: — Мы вместе учились в Оксфорде. Ты все еще поэт?
— Да. А ты, судя по всему, по-прежнему в театре.
— До сего дня был. Вожжаюсь с карнавальной публикой.
— Сту — самый талантливый режиссер из своего поколения. Вам обязательно надо сходить на его «Вольпоны». Ошарашивает, — тихо добавил Оливер.
Джон помнил Стюарта по колледжу. Они вместе таскались в драматическое общество с той лишь разницей, что Джон постоянно смущался и целый год не решался выяснить, заинтересовались ли его одноактным монологом, который он написал четверостишиями. Стюарт же, наоборот, вошел в общество косноязычным, прыщеватым, длинноволосым студентом-географом, который искал артистически обходящихся без бюстгальтеров девочек. Однажды рано утром Джон швырнул свою пьесу в Айсис[19], причем действие сопровождалось потоками байронических слез и светлого австралийского пива. А затем целый семестр провел в зубрежке, прежде чем снова оказался в пабах, и предался уединенной, тайной поэзии. Стюарта же драматическое общество, напротив, совершенно преобразило. Среди пластмассовых кофейных чашек, пыльных костюмов, колонн из папье-маше и прочей бутафории он ощутил, как воссоздавалась его натура: если не та, которая предназначалась ему по рождению, то другая, с которой стоило жить. Стюарт отбросил наполовину шедшее от северного провинциализма высокомерие умника и начал обряжаться в шутовские наряды, словно принял калифорнийскую веру. Через семестр он уже появлялся на лекциях в кимоно и макияже и звал университетских педелей Нелли. Они с Джоном никогда по-настоящему не дружили, скорее презирали друг друга: Стюарт за приверженность Джона к книгам и пинтовой кружке, а тот — за писклявую наигранность речи приятеля. Но Джон втайне всегда завидовал Стюарту, потому что тот сумел превратить себя из куколки деревенской бабочки в городского мотылька. В конце концов каждый за этим приходит в университет — чтобы убежать от приземленных ожиданий родителей и учителей и больше не ходить в ту полудюжину лавчонок, где тебя каждый знает по имени. Оставить все это позади, словно сбрасывающая первую ступень ракета. И с высоты полета наблюдать, как сгорают первые девятнадцать лет твоей жизни. Стюарт это сумел, стал
Скай воспользовалась драматической паузой в рассказе о некоем престарелом и уже мертвом театральном рыцаре, который обмочился в роли Сорвиголовы, и довольно внятно, чтобы слышали во главе стола, произнесла:
— Я сыта всем этим по горло. Почему бы нам не прогуляться к реке?
— Замечательная идея, дорогая, — улыбнулся Оливер. — Покажи Джону мельничную запруду. А нам, как бы ни была приятна наша легкая беседа, надо поговорить о делах. Бетси, любимая, когда уберешь со стола, принеси арманьяк.
Скай молча повела Джона через лужайку и покосившиеся ворота к пышущей жаром, заросшей тростником реке. Темную запруду окружали ивы, образуя превосходный укромный уголок, этакий законченный совершенный маленький ломтик Англии. В водорослях запутался гниющий плоскодонный ялик; вода огибала его, образуя за кормой стреловидную струю. Слова и ритмы лениво вползали в голову Джона. Над водой курлыкал фазан, комары и стрекозы выписывали фигуры в своем тонком пространстве. Все было удивительно первозданно, удивительно спокойно, удивительно…
— У тебя есть кокаин? — Скай неуклюже плюхнулась на берег.
— Извини, нет. — Джон присел рядом с ней.
— Черт! Я могла бы заплатить. Очень надеялась, что ты привезешь. Сама побоялась. Эта сука Бетси распсихуется, если узнает. А у киношников кокаин всегда есть. Хорошо, что-нибудь придумаем. Я пока скручу джойнт? — Она порылась в заднем кармане. — Значит, ты не из Голливуда?
— Нет, я из Шеферд-Буша.
— Тебе отменно подфартило. И как же это удалось?
— Что?
— Обратать Ли Монтану. Ничего не скажешь, хороша. Они гораздо лучше в Америке. Женщины. Звезды. Настоящие звезды. Обалденные. Не то что наши тощие, костлявые кумиры вроде Бетси. Можешь поверить, что здесь ее считают долбаным секс-символом.
— Ты ее не любишь?