Вот и вся загадка. Новоприбывшие ― евреи. Они разговаривали на польском и отличались от яворских евреев, которых до прихода россиян у нас было достаточно. Большинство из них проживали в нижнем конце села, возле мельницы и железнодорожной станции. Только семья Ройзы имела дом с небольшим магазинчиком и пекарней в верхнем конце села, недалеко от нас. Её семья разговаривала на идиш, а также смесью ломаного польского и украинского. Летом мама посылала меня к Ройзе за сахаром, солью, дрожжами, а иногда за свежим ржаным хлебом, который так любили наши гости. Случалось, я встречал на крыльце её дедушку, завёрнутого в молитвенное покрывало с чудной чёрной коробочкой на голове. Иногда он был одет в чёрный кафтан, сидел в кресле-качалке и поглаживал густую седую бороду. Его длинные, пушистые пейсы, казалось, носились в воздухе. Лицо было розовое и гладкое, как мрамор. Был похож на Бога в церковных иконах. Когда я ещё не учился во Львове, меня всё удивляло, почему наш священник не приглашает его на воскресную службу.
Сгрудившись возле окна, мы наблюдали, как обе шеренги двинулись в сторону нашего здания. Шли они медленно, торжественно, словно похоронная процессия, волоча свои пожитки. Не переговаривались. Не переглядывались.
Тяжёлая тишина была нарушена только, когда господин в «борсалино» споткнулся о чемодан соседа. Он выпустил чемодан, который нёс на плече. Тот упал и открылся ― всё высыпалось. Мы думали, что конвоир набросится на него, но произошло невероятное ― конвоир помог ему собрать вещи и закрыть чемодан.
Наконец вся процессия вошла в здание. Теперь к нам доносилось только глухое лязганье дверей на верхних этажах. Всё стихло. Слышно было только шаги часовых.
ЗАБЛУДИВШИЙСЯ ВОРОБУШЕК
Начиная с супа с лапшой, который мы получили в день прибытия евреев, пища становилась всё сытнее и вкуснее. Больше не было кружек с мутным, еле тёплым пойлом, в котором где-ни-где попадалась крупа. Однажды овсяной суп был такой густой, что его тяжело было пить. Поскольку ложек у нас не было, я выгребал пальцем этот суп на ладонь, и уже оттуда слизывал его.
Улучшение в еде сходилось с днём прибытия евреев. Улучшили ли её только из-за них? Именно этим вопросом прониклась вся наша камера. Наконец согласились с тем, что это произошло из-за них. С самого начала с евреями обходились хорошо ― им разрешили взять с собой вещи. Они, наверно, имели подушки, одеяла, полотенца ― всё, чего не хватало нам.
Это породило зависть и возмущение.
― Чем мы хуже евреев?
― У нас немцы забрали всё, даже шнурки.
― Евреи везде могут выкрутить, даже в тюрьме.
― Они «избранный народ»?
― А мы кто?
Я тоже считал, что это нечестно. Спать на голом, холодном бетонном полу ― не очень большое удовольствие. Хотя бы я имел свитер. Рубашка и штаны на мне были грязные и пропахли запахом камеры. Родная мать бы не узнала. Я, как и все остальные, не умывался со дня прибытия в Лонцьки ― тут не было ни одного умывальника. Не удивительно, что надзиратель называл нас «die schwarze Teufel».[26]
Это когда он находился в хорошем настроении, иначе для него мы были просто «Scheisskerle».[27]Отношение к нам улучшилось с момента прибытия евреев. После того, как они появились, в туалете на втором этаже мы нашли пустую бутылку из-под водки. Мы использовали её для малой нужды. До сих пор, кто не мог вытерпеть, делал это через глазок для наблюдения в коридор. Теперь, когда бутылка наполнялась, мы выливали её через окно во двор.
Эта «еврейская бутылка», как мы её называли, нам сослужила хорошую службу. Но один раз, когда мы её опорожняли, вдруг перед окном появилась рука, схватила бутылку и стукнула её об решётку. Бутылка разбилась, обрызгав нас мочой и засыпав осколками стекла. К окну нагнулась блондинка. Размахивая нагайкой, она разразилась проклятиями и обещала «отрезать нам хвосты», если ещё раз поймает нас на чём-то подобном.
Через мгновение в нашей камере появился надзиратель и пожелал знать, откуда у нас бутылка. Все молчали, а он, раскрасневшийся, стоял и тыкал нам под нос своей дубинкой. Надзиратель всячески обзывал нас и говорил, что наше место в свинарнике, с чем я молча согласился, потому что там, по крайней мере, на полу солома и еды побольше.
Он приказал нам собрать осколки, а чтобы убедиться что в камере не осталось ни одного кусочка, велел по очереди снять одежду и вывернуть все карманы. Впрочем кусочек стекла с острым концом остался. Один из нас спрятал его во рту.
Осколок стекла был для нас немаловажной ценностью. Это была единственная вещь в камере, которая принадлежала нам. Каждый раз, когда часовой подходил к камере, кто-то прятал это стёклышко в рот. Когда он уходил прочь, мы молча радовались, что перехитрили его. Стекло служило нам и практически ― для шлифования ногтей после обгрызания, для выцарапывания надписей на стенах, для подсчёта дней. Каждый день новая отметка на стене.
Один раз, осматривая стену, мы с Богданом заметили под слоем штукатурки какую-то надпись. Смачивая слюной и отскабливая стеклом известь, мы строка за строкой читали стих: