Пошла на кухню, зажгла керосиновую лампу, села за стол. Теперь её лицо освещало мягкое сияние, её лицо было встревоженным, но не озабоченным. Её большие чёрные глаза окаймлены гладкой дугой бровей. Такие лица я видел на иконах в соборе св. Юра. Что-то в нём свидетельствовало, что в её душе есть такие закоулки, куда она никому не позволит вступить.
Берёт из ящика стола тетрадь, которую я оставил во время своих последних каникул в Яворе, садится писать.
«Уважаемый пан Коваль.
Надеюсь, что моё письмо застанет Вас здоровым и в хорошем настроении. Я Вам писала три месяца назад, но ответа не получила. В том письме я просила Вас рассказать мне о Михаиле, что он там делает. Я уверена что ему неплохо, но на войне всякое может случиться. Сначала, когда Вы мне не ответили, я подумала, что с Михаилом случились неприятности и Вы колеблетесь сообщить мне об этом. Но теперь, три месяца спустя, я переживаю о Вас. С Вами всё хорошо? Будьте любезны, напишите мне, иначе я буду думать, что Вы что-то скрываете о Михаиле.
Опять благодарю, что взяли его под своё крыло. В апреле ему будет уже семнадцать, поэтому он сможет сам о себе побеспокоиться и вам помочь. Вы так много сделали для него и нашей семьи. Без вас мы бы погибли в конце Первой мировой войны. Вы появились очень своевременно, как ангел-хранитель, и спасли нас. Не нахожу слов, чтобы выразить Вам свою благодарность.
Марися».
Я смотрел, как она перечитывает письмо в мерцающем свете лампы, которая свисала с потолка и вспомнил то мгновение на станции в Яворе перед посадкой в поезд, когда меня отправляли во Львов, «в мир, чтобы стать мужчиной». Она обняла меня, затем выпустила из объятий, посмотрела в глаза, словно хотела увидеть моё будущее, снова обняла и поцеловала.
Свисток надзирателя, который оповещал о начале дня, прервал мои ночные миражи. Но я думал о маме и днём. Она не знала, что пан Коваль понятия не имеет, где я. Он мог догадываться куда я направился, но откуда ему было знать, что пять месяцев я провёл в Лонцьки, в нескольких кварталах от его работы, а вот теперь сижу в Монтелюпе.
Мать тоже удивилась бы, если бы узнала, что пан Коваль во время российской оккупации вел двойную жизнь. Я давно это подозревал, но подтверждение нашёл несколько недель назад, во время «вшивого часа».
Однажды я сидел рядом с Сенатором, когда мы истребляли вшей. Я много их убил, но недостаточно, чтобы выиграть. У Сенатора была только небольшая кучка. Из-за своей близорукости он не имел шансов выиграть дополнительную порцию хлеба. Я незаметно подсыпал ему своих вшей. Посчитав, он был поражён своим результатом. В тот день хлеб получил он.
Жуя этот хлеб, он спросил у меня, откуда я. Я рассказал, что родился в Карпатах, но уже лет десять живу во Львове с моим опекуном паном Ковалем.
― Ты знал Коваля? ― спросил он так, словно это имя было ему знакомо.
― Да, пан Коваля, ― ответил я.
― Случайно, не Ивана Коваля?
Это оказалось неожиданностью для меня и Сенатора. Он не просто знал пана Коваля, они вместе вступили в Организацию и были членами одного «звена». «Пан Коваль, ― сказал Сенатор, ― был настоящим артистом, обольстителем. Мог очаровать даже хладнокровных большевиков. А как элегантно обращался с женщинами!»
― Да, ― подумал я, ― это очень похоже на пана Коваля, но кто знает, или это одна и та же личность. Мог существовать и другой похожий человек.
Однако я ошибался. Я понял это, когда Сенатор сообщил, что пан Коваль работал инспектором, поэтому мог свободно разъезжать по делам Организации, не вызывая подозрения. Наиболее меня поразило то, что Сенатор знал об Анне:
― Она была связной между подпольем Организации на российской территории и организацией, которая существовала на части территории Польши, теперь под немецкой оккупацией.
Всматриваясь вдаль своими голубыми глазами, словно пытаясь выдернуть мгновение из прошлого, Сенатор добавил: «Анна была единственной женщиной в организации и одновременно любовницей пана Коваля… Интересно, где он теперь. Надеюсь, мы не встретимся с ним в Аушвице».
Как «стоик», Богдан любил себя так называть, он делал вид, что рассказ Сенатора ему безразличен, но на самом деле он был глубоко растроган. Устроившись на полу в углу камеры, мы пол дня размышляли о пане Ковале. Кто он на самом деле? Официально ― начальник бухгалтерии, позднее инспектор. Для меня он был опекуном, благодетелем, человеком, которого стоило наследовать. Для моих родителей ― почётным гостем. Отец Богдана был у него лучшим другом, а его мать оживлялась только при одном воспоминании его имени. «Иван, ― говорила она, ― настоящий джентльмен, он умнее всех моих знакомых мужчин». Для пани Шебець он был бабником, который, как она говорила, менял женщин чаще, чем носки. Правда ли, что под маской такого себе легкомысленного бабника, который, по мнению Сенатора, мог очаровать даже хладнокровных большевиков, прятался опытный заговорщик?
Я в этом не сомневался. Богдан не был уверен.
― Спросим пана Коваля, когда нас выпустят, ― сказал он.
― Выпустят? ― переспросил я. ― Неужели ты в самом деле веришь, что нас выпустят?